Страница 79 из 85
Может быть, только сейчас женщины поняли, что, если откроется убийство Аркашки, фашисты всю деревню испепелят. И постепенно рыдания Клавы стали стихать, а Груня вытерла полотенцем лицо и отвернулась к окну.
Успокоив женщин, как могли, Виктор с Афоней заторопились к Василию Ивановичу. Там засиделись до поздней ночи. А ближе к утру на околице Слепышей вдруг рванула автоматная очередь. Ей почти тотчас ответили винтовочные выстрелы.
Многие жители деревни попадали на пол, чтобы не зацепила шальная пуля, залезли в подвалы. Лишь несколько смельчаков умудрились краешком глаза глянуть в окно. Они увидели, как из-под крыши дома деда Евдокима вырвался багровый лоскут, как он сначала слизнул снег, а потом зло набросился на потемневшую от времени солому.
Каждый из видевших начало пожара в душе молился, чтобы огонь не перекинулся на соседние дома, но тушить никто не вышел: стрельба, как только начался пожар, стала еще яростнее.
К утру только головешки дымились на пожарище да печь смотрела на мир черным от копоти челом. Это видели все. И еще все видели старшего полицейского, который неторопливо и долго прохаживался около пожарища.
Зато никто не заметил Афони, который в это время шагал в Степанково, чтобы самому пану Свитальскому передать донесение старшего полицейского деревни Слепыши:
Имею честь донести вам, что сегодня ночью неизвестные лица пытались проникнуть во вверенную моей охране деревню, но полиция всеми имеющимися силами оказала посильное сопротивление.
В глубокой скорби доношу, что во время этого боя, который длился минут пятнадцать или более, бандитская пуля сразила старосту деревни Аркадия Мухортова, который в порыве безрассудной ярости один бросился на двух неизвестных, поджигавших его дом.
Дом сгорел полностью, а тело старосты пока не найдено. О чем и докладываю вам, оставаясь на посту около пожарища.
И еще осмелюсь доложить, что храбрость бывшего старосты деревни Аркадия Мухортова достойна награждения, что хоть в какой-то степени может уменьшить горе его безутешной вдовы».
Сознание вернулось к капитану Кулику от ощущения того, что он лежит на кровати, что щека его касается наволочки, которая еще не утратила запаха недавно глаженного белья.
Он, стараясь не шевельнуться, чуть приподнял веки.
Да, он лежит на настоящей кровати и под настоящим одеялом. И еще увидел бревенчатые стены обыкновенной крестьянской горницы и темное пятно на одной из них, там, где до недавнего времени очень долго висел чей-то портрет. Два окна затянуты не решетками, а узорчатым льдом. Лучи солнца пробиваются сквозь него и сейчас беззаботно играют на графине с водой, который стоит на тумбочке.
Капитан Кулик устало опустил веки, и тотчас, словно наяву, полыхнуло в ночи яркое пламя, снег окрест показался залитым алой и горячей кровью.
Только убедившись, что пламя яростно пожирает все пять цистерн с бензином, начали поспешный отход. Он, капитан Кулик, и три его бойца шли замыкающими.
Уже появилась надежда, что выскользнули, когда вдруг с дороги, которую нужно было пересечь, ударили очередями вражеские автоматы. Немедленно меж деревьев холодными искорками замелькали трассирующие пули. Одна из них сразу же нашла его ногу. Через минуту или того меньше был ранен и во вторую.
Капитан Кулик и сейчас с удивлением думал о том, почему тогда у него не было страха. Упав, он просто поудобнее устроился за пеньком и дал в сторону немцев длинную очередь. Умышленно — длинную, умышленно, как цель, обозначил себя: пусть немцы на нем сосредоточат свой огонь; может быть, товарищи воспользуются этим и выскользнут из смыкающегося кольца.
Но три бойца мигом оказались рядом, тоже упали в снег и тоже обозначили себя очередями. Тогда он крикнул:
— Отходите!
Они не подчинились.
— Приказываю отходить! — гаркнул он со всей возможной властностью в голосе.
— А ты? — спросил тот, который лежал почти рядом.
— Отходите!.. В ноги я ранен.
Капитан Кулик не знал, сколько времени они вчетвером удерживали немцев около себя. Единственное, что он хорошо помнил, — кровь лилась из его ран и временами темнело в глазах. Как сквозь кошмарный сон, он слышал шум многих машин на дороге и голоса гитлеровцев. И отчетливо видел, что теперь трассирующие пули плотной сетью накрыли снег, в котором он лежал; даже на сантиметр нельзя стало приподняться.
Очнулся — увидел сапог у лица. Этот сапог носком своим осторожно и брезгливо поворачивал его голову так, чтобы лицо оказалось обращенным к черному небу.
На мгновение он, капитан Кулик, увидел множество звезд, потом луч электрического фонарика ударил в глаза, ослепил.
— Встать! — приказал немецкий офицер тихо, но с металлическими нотками в голосе.
Было невыносимо больно, да и земля плыла, ускользала из-под ног, но он встал. Стиснул зубы и стоял, будто перед строем своей роты: расправив плечи, руки — по швам, подбородок чуть приподнят.
Офицер разгадал его мысли и недобро усмехнулся:
— Хочешь умереть солдатом? Мы этого не допустим.
Сказал это и повернулся, пошел к легковой машине, которая пряталась за тупорылым грузовиком.
— Взять его.
Это бросил, уже опускаясь на сиденье.
Капитана Кулика подхватили, не дали упасть и бережно положили в кузов грузовика. Даже накрыли чьей-то шинелью, чтобы не замерз. Потом, когда машины остановились, перенесли в какую-то комнату (в эту или другую — он не мог определить). Сразу же явился врач — огромное брюхо на тонких ножках. Он перевязал раны и сделал укол. После укола и забылся капитан Кулик…
Вчера все проявления заботы со стороны немцев о его здоровье он внешне воспринял как должное, не выказал ни благодарности, ни удивления. Он выжидал, что последует дальше: за месяцы войны слишком хорошо узнал фашистов и поэтому поверил каждому слову офицера о том, что умереть солдатом ему, капитану Кулику, не суждено; им, фашиствующим немцам, главное — пострашнее убить человека, упиться его муками.
Значит, его задача — противоборствовать им. Хоть надежды почти никакой, но чем черт не шутит…
Он опять приподнял веки, вновь, не поворачивая головы, осмотрелся.
Да, он лежит в горнице деревенского дома. И окна ее не изуродованы решетками. Зато на улице под окнами прохаживается часовой. Его каска на мгновение появляется то в одном, то в другом окне.
И еще один стоит здесь, в комнате, стоит у самой двери. Она лишь прикрыта, и за ней слышны голоса немцев.
Разве убежишь при такой охране? Да если еще и в ноги ранен?..
Двое суток его не тревожили ни допросами, ни просто вопросами. Двое суток трижды в день и точно в одно и то же время приносили еду (скорее всего — из офицерского котла), один раз в сутки к нему обязательно являлся врач-пузан, щупал пульс и уходил, буркнув что-то немцу с лошадиным лицом, который обязательно сопровождал его.
Больше никого и ничего. Лежи и думай, капитан Кулик, думай о своем житье-бытье, о своей безрадостной судьбине.
Немцам, которые неустанно наблюдали за ним, должно было казаться, что русский уже сломлен, уже примирился со своей участью: так безропотно он выполнял все немногие распоряжения. И от еды не отказывался, и курил лишь тогда, когда ему разрешали это, и даже вымылся в корыте, даже нижнее белье сменил. Уцепился лишь за гимнастерку со «шпалами» в петлицах.
Не знали, не догадывались враги, что капитан Кулик, притворившийся сломленным, все думал, думал. Он не сомневался, что близок его последний час. Знал, что этот час будет невероятно тяжелым. Даже страшным. И готовился встретить его.
А что касается угрозы немецкого офицера…
Не его, капитана Кулика, вина, что пока не выпало ему свершить что-то героическое, что пока он не вписал в свою биографию ни одной яркой странички…