Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 85

«Славяне должны быть неисчерпаемым резервом рабов в духе древнего Египта или Вавилона. Отсюда должны поступать дешевые сельскохозяйственные и строительные рабочие для германской нации господ!»

Товарищи Ганса ревели от восторга, плача, орали «Стражу на Рейне». Ганс тоже, попав под влияние общего психоза, плакал и орал, но чуть менее восторженно — он вслушивался в тихий голос отца:

«Русские любят пельмени, бруснику, блины. Они многое любят. Но больше всего — свободу. Поэтому сам Наполеон не мог осилить их».

В другой раз разговор начал отец:

«Помню, был там один офицер, любитель ударить солдата. Его нашли мертвым в выгребной яме сортира. Захлебнулся в нечистотах… Русские отзывчивы на чужую беду, способны поделиться последним с нуждающимся, но побои превращают их в непримиримых врагов. И тогда берегись!»

А инструктор твердил другое:

«Уровень развития русских так примитивен, что слова на них не действуют. Единственное, что они понимают и признают, — физическую боль. Значит, когда будете повелевать ими, не жалейте плеток и виселиц. Именно они больше всего отвечают русскому духу».

Вот так и рос Ганс Штальберг, постоянно находясь под воздействием двух противоположных убеждений. В результате, как он считал, не вышло из него ни настоящего немца, ни тайного приверженца русских.

В одно искренне уверовал Ганс Штальберг, наслушавшись подобных речей: германский народ несправедливо обижен историей; прекрасна, но неразумно мала его милая земля. Поэтому, когда взревели трубы военных оркестров, он с чистой совестью явился в солдатскую казарму, был готов воевать за землю для своего народа. И воевал.

Он искренне радовался, когда знамя Германии затрепетало над Голландией, Норвегией и Францией. Он, как и другие его однополчане, отправлял домой посылки из всех стран, где пришлось побывать по воле фюрера, и считал это законным правом победителя. Однако уже тогда, во хмелю легких и быстрых побед, он заметил несправедливость: солдатские посылки — крохи от добычи, осевшей в карманах высокого начальства.

Потом было ранение. Не в бою, случайное: на людной улице Парижа патруль стрелял по французу, но одна пуля угодила в ногу Ганса.

Залечил рану и приехал домой, в отпуск. На солдатском мундире Ганса не было ни креста, ни медали, однако штатские смотрели на него с немым обожанием, готовы были оказывать всяческие услуги. Особенно девушки. И замужние женщины. Даже отец, который часто говаривал, что за оружие человек обязан браться только в исключительных случаях, даже он первые дни отпуска Ганса был весел и много шутил.

Однако в канун возвращения Ганса в часть у отца вырвались слова, доставившие Гансу много горьких минут. Отец сказал, казалось бы, без всякого повода;

«Теперь ты скорее всего пойдешь моей дорогой, пойдешь на восток. Я бессилен изменить твой маршрут, мне остается только желать, чтобы твоя дорога как можно меньше отклонялась от моей».

Ганс удивился, даже оскорбился и спросил, чтобы проверить свою догадку:

«Если я правильно понял, ты желаешь мне скорого пленения?»

«Жизни желаю… Война с русскими не парад — народное бедствие. А я уже стар. Мне хочется, чтобы именно ты подставил свое плечо под мою руку, когда это потребуется… Страшно доживать одному. И зачем?»

Сказал это и ушел в сад, склонился над клумбой, где росли его любимые георгины.

С детства Ганс знал, что если склонился отец над георгинами — не подходи к нему, не беспокой. Сегодня тоже не последовал за отцом. Не осмелился возобновить разговор и позднее, чтобы не поссориться перед разлукой. Просто запомнил все от слова до слова и увез с собой в далекую и таинственную Россию.

Здесь уже первые бои показали, что отец во многом оказался прав. Даже в том, что здесь фронта как такового не было и в то же время он подкарауливал тебя круглосуточно и со всех сторон. И убить тебя на советской земле мог не только красноармеец, но и сугубо штатский человек. Даже женщина, которая, казалось бы, добровольно пошла с тобой в укромный уголок. Случалось и такое…

Сначала Ганс не понимал истоков этой ненависти русских к немцам, которые, как объяснялось населению, пришли в Россию с возвышенной и благородной целью — помочь сбросить ярмо большевизма. В первые дни он, Ганс, даже пытался познакомиться с русскими, хотел стать чьим-то покровителем. Во Франции, например, многие сами искали покровителей среди немцев. И умели быть благодарными за это. А здесь старик, к которому он подсел и завел разговор о погоде, отвечал односложно, неохотно. Тогда, чтобы пробить брешь отчужденности, Ганс прямо спросил:

«За что вы лично нас ненавидите?»

«А если бы я к тебе в дом непрошеным ворвался, как бы ты на меня глядел?»

«Но мы пришли освободить вас…»





«Вот этого-то аккурат и не требуется, эту науку мы крепко и первыми освоили», — вырвалось у старика.

Неуютно, страшновато стало Гансу на русской земле. А тут еще и вереницы машин с ранеными — безногими, безрукими, обезображенными ожогами. Мороз по коже, как увидишь все это…

Тогда и родилась присказка к каждой молитве: «Пусть минует меня чаша сия». Какая чаша, Ганс не говорил: бог сам все знает.

Однако, чтобы помочь богу в исполнении просьбы раба своего, он ревностно нес службу: проштрафишься — фронта не миновать.

Все шло нормально, и вдруг — пленение…

Сначала, когда еще не прошел страх, вызванный возможностью смерти в снегу, он даже радовался, что лежит в тепле, что у него целы руки и ноги. Лишь под утро, когда стало ясно, что русские вот-вот проснутся и могут пересмотреть судьбу своих пленников, под сердце закралась тревога.

Как утопающий за соломинку, хватался Ганс за рассказы отца. И вынужден был признать, что пока сбывалось все, о чем говорил отец: русские и не пытались измываться, унижать человеческое достоинство его, Ганса, или Пауля. Даже не проявляли к ним повышенного интереса, вели себя так, будто пленные немцы для них не диковинка.

За одно это он благодарен им.

Правда, раза два, как казалось Гансу, беда была рядом. Особенно не по себе стало, когда Пауль приказал дословно перевести его ответ Петру, осмелившемуся оскорбить фюрера. Лично он, Ганс, воздержался бы от такого ответа. Но все обошлось.

Зато было много вечеров, когда разговоры завязывались сами собой. Тогда и узнал, что эти русские — бывшие солдаты, отбившиеся от своих частей, — темными ночами рвали линию связи, убивали немецких солдат-одиночек.

Эти действия русских казались ему настолько абсурдными, что однажды он изменил правилу держать свои мысли при себе и спросил:

— Как долго вы намерены сопротивляться неизбежному?

— До полной победы над фашизмом воевать будем, — ответил Каргин.

Ганс мог бы напомнить, что вермахт подмял под себя Эстонию, Латвию, Литву, Белоруссию и Украину, взял Одессу, Киев, Минск и другие большие города, окружил, зажал петлей голода Ленинград и подошел к Москве, но осмелился только заметить:

— Позвольте, но ваши редкие вылазки нельзя назвать войной. Это не боевые операции, а скорее всего… — Тут он замялся, пытаясь подобрать менее обидное выражение.

Паузу нарушил Юрка, его спаситель:

— Как хочешь, так и называй наши действия, мы не обидчивые. А с позиций наших не сойдем. До самой нашей победы не сойдем.

Они не сойдут со своих позиций… Странно, очень странно… Лично он, Ганс Штальберг, пожалуй, не смог бы жить под вечным страхом смерти да еще так непоколебимо верить в свою победу.

За одно это русские достойны уважения. Как нация достойны.

К этому выводу Ганс шел долго, по нескольку раз пережевывая то, что слышал от отца, что увидел и пережил сам.

Самое странное и непонятное за дни пребывания в плену было то, что Пауль вдруг настолько сблизился с русским мальчиком Петером, что добровольно вызвался сначала помогать ему по хозяйству (колол дрова, носил и растапливал снег), а потом даже ушел с ним подключать приемник к линии, сказав:

— Я — связист, ефрейтор.