Страница 8 из 54
Последние два года Дездемону играла Леночка. Ох, как же ненавидела она этот спектакль! Роль, доставшаяся в наследство от престарелой примы, не сулила ничего хорошего. Для Леночки это была дурная примета — как с дороги вернуться и в зеркало не посмотреть. Но актеры люди подневольные, выбирать не приходилось.
Начался спектакль не по-человечески, в четыре часа дня, втиснутый между торжественной частью и фуршетом. Зрителей в зале практически не было. То есть обычных зрителей не было, а сидели в зале почитай что одни конкуренты-театралы. Поэтому было особенно важно не облажаться, и Леночка старалась вдвойне.
Она, как и многие в театре, оплакивала Мерзика уже вторую неделю, представляя самое страшное — окоченевший ли трупик под елкой, растерзанные ли клочки, красные и черные на белом снегу; ее хорошенький курносый носик от этого немного припух и покраснел, натертый одноразовыми гигиеническими платочками, а в глазах стояла такая вселенская печаль, что было невооруженным глазом видно: Дездемону ждет в скором времени какая-то большая засада.
Действие плавно катилось к финалу.
Леночка в длинной прозрачной сорочке уже забралась под одеяло и уже известила разъяренного мужа, что молилась на ночь. И он уже ответил в том духе, что, мол, умри, обманщица, не верю я ни одному твоему слову. Спектакль принимали холодно, зал был тяжелый, настороженный, работать с каждой сценой становилось все труднее. К тому же Леночка заметила в служебной ложе Полянскую, вооруженную армейским биноклем.
Леночка откинулась на подушки, исступленно прикрыла глаза, вполне убедительно скорчилась, изображая удушение, и почувствовала, как смыкаются на горле потные руки партнера. И тут М-ский драматический неожиданно взорвался хохотом и бешеными аплодисментами. А потом через покрывало она ощутила, как кто-то мелко семенит по ее ногам и, потоптавшись на месте, устраивается на груди.
— Твою мать, Мерзик! — сказал Отелло в сердцах. — Ну невозможно работать!!!
Потом сорвал парик, утер лицо синтетическими черными кудряшками, размазывая мавританский грим, и ушел за сцену.
Растерянная Леночка села в постели. На покрывале мостился, урча и преданно заглядывая в глаза, Мерзик. Он стал тощий, невыносимо грязный и умудрился где-то порвать ухо. Но он был живой, живой!
— Браво! Бис! — кричали в зале.
— Чудесное спасение Дездемоны!
— Кот начинает и выигрывает!
Театралы изощрялись в остроумии, кто как мог.
— Какой позор! — громко сказала Полянская, силясь перекричать общий гвалт. И покинула служебную ложу, от души шарахнув дверью.
А Леночка не выдержала — прижала Мерзика к себе и расплакалась.
Александра Асадова
БРЫСЬКА
Никто не помнил, откуда пошла традиция гонять кошек. Их «держали» всегда — во дворе, само собой разумеется, а не в доме, еще чего, от них же зараза, по мусорникам лазают, лишаи разносят, да котята — тоже не было печали. Кошкам пеняли, что не ловят мышей, душат соседских голубей, вопят как резаные, нажираются отравы у голубятников, дохнут в самый неподходящий момент, хорони их потом. Кошки требовали еды, им отвечали: «Нечего, нечего» и кидали объедки в вонючее блюдце, где уже пировали муравьи.
Зимой кошек нехотя пускали в дом — ладно уж, грейся. Друг другу жаловались на несовпадение: кот желал гулять, как раз когда хозяин засыпал, и возвращался с гульбищ ровно в тот момент, когда утренний сон был особенно сладок. А потом, словно в насмешку, сам отсыпался целый день — дрыхнет, обжора, тунеядец. Мышей бы лучше ловил.
Кошки бывали биты за прилюдную половую жизнь. «Он Мурку мучает!» — объясняла всем бабушка, норовя угостить соседского Васеньку по харе веником. Биологиня пыталась в свой черед объяснить, что совокупления с котом в Муркиной же природе, что мучилась Мурка скорее бы от отсутствия Васьки, что за попытку изнасилования Васенька отвечал бы не по суду, а в тот же миг по совести, и крепко. Но бабушка, разгоняя котов, святое дело делала веник, считала она, был эффективнейшим средством кошачьей контрацепции.
Коты ценились выше кошек: чужих-то они мучили, но сами в сарае не рожали и котят в платяные шкафы не перепрятывали. И при выборе зверька на освободившуюся вакансию хозяева тщательно исследовали кошачьи подхвостья. Когда Мурзик оказывался Муркой, а Васька — Василиской, в доме целый день лаялись: «Глаза у тебя где? Кто проглядел? И котят на этот раз сама будешь топить? А?!»
Но это были свои кошки с правами на двор, сарай и в исключительных случаях — на дом. Они все больше «осваивались», приобретали сварливые интонации хозяев, не желали гладиться — нечего, нечего, вон лучше молока мне налей, да рыбки бы купила, один черт шляешься по магазинам!
Чужих же кошек гоняли со двора. Было в этом что-то барское — согнать со двора, отказать от дома В минуты ссор звучало: «Уйду я от вас» или «Пойдешь к себе на Мурлычевскую, чтоб духу твоего тут не было!» Пролетарии и потомки пролетариев, обретя частную собственность, охраняли свою территорию почище цепных псов. И псы все понимали: своих кошек игнорировали, но чужих облаивали по полной программе, хрипя и заходясь от ярости. Выслуживались. Псы также получали вонючие лежбища, объедки с муравьями да редкие хозяйские ласки, но лишены были свободы передвижения и вольной кошачьей половухи. Может, от этого так стремились порвать чужаков.
Человек и пес уже не ходили на охоту. Отыгрывались на кошках: срывали кошачьи концерты, угрожали и ругались каждый по-своему, да изо всех сил орали: «Брррррыысь!» На садовом столике лежали метательные картофелины, а потом дядька сделал рогатку — Муркиных кавалеров разгонять. Стрелок из дядьки вышел неважный, Санькины картофелины тоже попадали в забор и в людей рикошетом, а иногда случались неприятности — когда Санька попадала картофелиной по дядюшке почти что не нарочно. Тогда уже всем миром орали на Саньку. Но когда охота на кошек удавалась, какое это было единение, какая причастность к правому делу! В тысячу раз лучше демонстрации и раз в десять лучше семейного застолья!
Демонстрация, как ни крути, обязаловка, идешь строем, как дурак, три часа из жизни долой. Старшие вспоминают совсем нерадостные хождения строем, средние помнят, что стирка стоит да еще успеть борщ, а Николаша, подлец, на больничном отлежался; младшенькие ноют о классовой враждебности советской обуви — советским детским ножкам. Им говорили, что на демонстрацию надо и весело, а где ж оно весело-то — непонятно. Не получалось единения.
Застолья были веселее: топтаться не надо, тетка сама все подаст, сиди себе на мягком да кушай вкусное. Накладывай, накладывай, ты ж это любишь. Совместная оргия обжорства, пересказа общеизвестных анекдотов, обмусоливания общеизвестных фактов с улыбочкой да с подколочкой. Это единство ломалось на оглушительном Высоцком — женщины к тому времени обычно уставали и желали тишины, а не мытья посуды; дети хныкали от переедания и оттого, что праздник уходил, с Денисом подрались, а кошка поцарапала («а ты не лезь»); у мужчин же рвалась душа — уж Высоцкий, так, чтоб окрестные собаки взвыли, уж добавить — чтоб жена родная не узнала, и гори оно все!!! На чужих кошек тогда особенно яростно орали: «Брррррррриииииись! Пасссссскудинаааа!» и, догоняя, падали иногда мордой в свеклу. Праздник заканчивался под крепкий чай и слезливое оханье, детки же страдали в туалете и клялись, что даже если любишь и вкусно, больше — столько — даже если тетка потчует — никогда!
Нет, совсем другое удовольствие было прогонять кошек.
Сумерки. Охотники притаились в засаде. Все трезвые, бодрые, готовые к обороне территории. Легкое чувство голода вознаградится потом среди золотого света и пара жареной картошки, легкое чувство азарта — переходящее в мощное чувство азарта — переходящее в неистовое желание, — разрядится прямо сейчас! «А-а-а-! А ну-ка, брысь! Брысь отсюдова!!!»