Страница 5 из 10
«Деньги вышлю, — откликнулся «Иннокентий Скородум». — По какому адресу?»
«Если болезнь смертельна, не тяни, — посоветовал «Раскольников». — Пистолет дать?»
«А что вы от нас ждете? — в лоб спросил «Сидор Куляш». — Сначала определитесь».
«Надеюсь, это лишь предположение?» — откликнулась «Ульяна Гроховец».
Полина Траговец, прочитав обращение Одинарова, не поверила глазам. Ей было невыносимо думать, что это не пустое предположение, что крепкий мужчина, который каждое утро садится в машину, болен.
«И всё?» — криво усмехнулся Одинаров. Его корреспонденты вновь стали бесконечно далекими и чужими. Он вдруг вспомнил, как на экзамене подглядывал через ладонь к соседу, и как, заметивший это учитель, пошутил: «Одинаров, каждый умирает в одиночку!» «Каждый умирает в одиночку», — повторял ночью Модест Одинаров, разглядывая в углу блестевшую в лунном свете паутину. Стиснув подушку, он громко всхлипывал, пугая шуршащих на чердаке мышей. На другой день он позвонил на работу.
— Не здоровится? — деревянным голосом переспросил начальник, губы которого треснули, как жареный каштан. — Надеюсь, скоро поправитесь.
У Модеста Одинарова мелькнуло желание высказать все, что накопилось за годы, но вместо этого он глухо произнес:
— Ищите замену.
Начальник повесил трубку, а Модест Одинаров еще долго слушал гудки.
Вставал Модест Одинаров по привычке ранним утром, когда на улице ширкали метлами дворники, но уже не брился, обрастая колючей, седой щетиной. Из дома он тоже не выходил, кормил теперь голубей на балконе — выставив табурет, сорил под ноги хлебные крошки, которые те клевали, неуклюже перепрыгивая через его стопы, — но мысль о том, что после его смерти они будут также ворковать, гадить и, трепеща крыльями, совокупляться, была нестерпимой. Он резко поднимался, едва не задевая испуганно взлетевших птиц, и закрывал за собой балконную дверь.
Прошла неделя, и жизнь брала свое — Модест Одинаров ел, спал, будто впереди у него были годы, забывая про болезнь, смотрел с балкона на красивых, длинноногих женщин, на цветы, изнывавшие в кадках от жажды, на дорогие машины, плывшие в облаке летнего зноя и обжигавшей пыли. Облокотившись о загаженные голубями перила, он с улыбкой представлял Ульяну Гроховец, проводившую отпуск на далеких тропических островах, думал, что в их отношениях, как и в любом эпистолярном романе, было что-то обещающее, загадочное, придававшее им особое очарование, ни с чем не сравнимый шарм. А потом вдруг все вспоминал. Модест Одинаров давал себе слово, которое каждый раз нарушал, — не трогать пальцами левый бок, но даже во сне его рука тянулась к желтевшей, мокрой от пота коже, скрывавшей источник боли, и он, еще не пробудившись, нащупывал опухоль, вздрагивая, будто внезапно услышал скрип земной оси, требовавшей смазки, и грозившей повернуться, выпасть из державших ее шарниров. «Господи, помоги, Господи, помоги…» — встав на колени возле оконной батареи, шептал он в звездное небо. А потом вдруг вспомнил, что не верит, что никогда раньше не молился, и в церкви был только в раннем детстве. Перед ним проплыла вся его жизнь, растоптанная юность, брошенные начинания, предстало все, что не сделал, до чего не дошли руки. «Начну все заново, — давал он слово. — Если выживу, начну все заново». Но Модест Одинаров знал, что начинать заново на земле никому не позволяют, а если бы ему и позволили, то свое слово он бы не сдержал. Про живших когда-то он раньше думал: «Мы и они», про современников: «Я и они», а теперь вдруг осознал, что нет никаких «они», а со времен Авраама был только он, Модест Одинаров, знавший, что должен умереть. Теперь он ясно увидел себя со стороны — заезженная рабочая скотина с расшатанными нервами и увеличенной печенью, день из дня решавшая финансовые головоломки, имевшие косвенное отношение к его жизни — деньги. Деньги, которые он считал согласно правилам математики, умножаясь у других, никак не хотели укладываться в его карман, точно тот был дырявым, оставаясь колонками цифр на холодном, мертвенно мерцавшем экране. На это занятие были потрачены лучшие годы, а теперь опухоль поставила крест на сухой арифметике, наполнив его существование настоящей жизнью с ее болью, страданием и страстной борьбой, как весенний ручей наполняет пересохшее русло.
Поначалу Модест Одинаров думал, что его смерть вызовет переполох, сдвинет его мир с привычной оси, а все происходило отвратительно буднично. В квартире зазвенели склянки, запахло аптекой, на столе блестели шприцы, которые оставляла строгая медсестра, делавшая уколы.
— За всю жизнь столько не кололи, — пробовал шутить Модест Одинаров.
— Ну, когда-то надо начинать, — бесстрастно подыгрывала она.
Медсестра была бледная, как смерть, и перед уходом поправляла в зеркале тонкие, состарившиеся раньше времени волосы. Провожая ее, Модест Одинаров находил в себе силы улыбнуться:
— До завтра.
— До завтра, — эхом отвечала она, стуча каблуками по лестнице.
А когда медсестра уходила, на Модеста Одинарова наваливалась тоска, он не понимал, зачем тянет, почему, будто мальчишка, подчиняется врачам, не в силах даже под конец преодолеть инерцию жизни.
«Может, и прав «Раскольников»? — думал он, свесившись с балкона. — Чем хрипеть по ночам, один только шаг». И снова приходила медсестра, растягивая пытку, и снова наступали часы, заставлявшие каждое мгновенье переживать смерть. Теперь он все больше времени проводил на постели, растянувшись в грязной, нестиранной одежде, измученной бессонницей, уже не разбирал времени суток, устав решать, чего боится больше — ночей или рассветов, и перед ним все явственнее проступало прошлое, которое он теперь видел с изнанки, читая его скрытые швы, понимая, почему оно кроилось так, а не иначе. Перестав быть загадочным, прошлое утратило прелесть, как чудо, оказавшееся нехитрым фокусом. Модест Одинаров вспоминал спившегося однокашника, который держал бутылку одними зубами, точно пытался перекусить ей горло, свою бывшую жену, ее нового мужа, непрестанно крутившего в руке теннисный мяч, вспоминал кривозубую проститутку, молчаливого, лысоватого начальника, и эти люди были уже неотличимы от его виртуальных знакомых, приобретенных в группе, как и всплывавшие в памяти картины — дача с желтевшими одуванчиками, летний лагерь, где он заболел — стали неотделимы от увитого плющом домика на морском берегу, который рисовала ему мечта. «Все — сон», — думал Модест Одинаров, и эта мысль, неотвязная, как мышиная возня на чердаке, грызла щель в его сознании, заставляя стискивать зубы. Есть он перестал — зачем кормить опухоль? — и в обвисшей одежде стал походить на вешалку с узкими плечиками, а, шаркая в уборную стоптанными, ставшими великими тапочками, больше не задерживался у зеркала, боясь увидеть, как за его спиной в нем причесывается бледная медсестра, похожая на смерть. И перед ним все чаще вставала одна и та же сцена из детства. Посреди двора мать рубит голову курицу, по-женски зажмурившись и отведя от себя руки, чтобы не измазаться кровью.
— Мама, мама, — тащит он ее за подол, когда она, швырнув куриную голову скулившей рядом собаке, вытирает о фартук окровавленный нож. Склонив набок пасть, собака жадно грызет голову, прижимая ее лапой, а курица беспорядочно бьет крыльями, бегая по двору.
— Пусть кровь спустит, — говорит мать, перехватив его взгляд. Убрав нож в карман, она достает горсть зерна. — Хочешь пока покормить птичек?
С забора уже соскакивали куры, толкая друг друга, лезли под ноги.
В обед Модест пил мутный бульон, в жировых блестках которого ему мерещились куры, клевавшие зерно, когда их безголовая соседка металась по двору.
И другие картины всплывали в памяти долгими бессонными ночами, когда он лежал, уставившись в потолок. В Рождество в доме царило радостное оживление, наряжали душистую, морозную елку, а на святках мать гадала на Библии, водя по бумаге шершавым пальцем, которым потом, поплевав на подушечку, тушила свечу, и теперь Модест Одинаров тоже попытался прочитать судьбу — с закрытыми глазами подошел к книжной полке, протянув руку, на ощупь вытянул какой-то толстый фолиант и раскрыл наугад. Строчка, в которую уперся его взгляд, заставила сильно забиться его сердце: «Но — странное дело — все то, что прежде заслоняло, скрывало, уничтожало сознание смерти, теперь уже не могло производить этого действия». Это был рассказ Толстого «Смерть Ивана Ильича».