Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 72

С трудом поднявшись, я двинулся по черной улице, ватные, заплетающиеся ноги привели меня к освещенной огнем пожаров церкви. Я брел к церкви, мимо каких-то людей, заборов, домов, спотыкался о валяющиеся тут и там трупы, о разбросанный хлам, меня трогали руками, что-то спрашивали, но, по-видимому, узнавали, так как никто не препятствовал моему продвижению вперед. Так я оказался перед входом в церковь. На паперти стоял епископ — я узнал его по одеянию, — а перед ним командир Верблюжского полка Горбенко и его хлопцы Колодяжный, Цибуля, Гутыла и Фроленко. Церковные двери были настежь распахнуты, помещение ярко освещалось огромным количеством свечей, которые горели в алтаре, перед образами и даже были уставлены на полу. С темной улицы хорошо просматривалась внутренность церкви, там бродили наши солдаты — одни собирали что-то звенящее, другие шашками отдирали с икон серебряные оклады.

Епископ стоял спиною к освещенному входу, лицо его было темным и таинственным, а растрепанные седые волосы напоминали на фоне сверкающих огней прозрачный нимб. Он долго бормотал что-то бессвязное, а Горбенко с товарищами, ухмыляясь, слушали, это продолжалось довольно долго, а я все никак не мог понять, что происходит. Потом Цибуля и Колодяжный подхватили епископа под руки и потащили вглубь церкви. Здесь его принялись молча избивать сапогами, и к Цибуле и Колодяжному присоединились те, кто грабил и мародерствовал. Человек десять во главе с Горбенко поднялись с паперти внутрь и заинтересованно встали полукругом. Ни криков, ни возгласов, ни ругательств не было слышно, только тяжелое сопение да глухие удары сапог. Епископ молчал — не стонал и не просил о пощаде, видно, смирился с волей Божьей или с бандитской, что, по большому счету, было сейчас одно и то же. Это продолжалось какое-то время, как вдруг тишину нарушил стук, грохот, вопли и проклятия, — с хоров сбежал дьяк и, обливаясь слезами, принялся расталкивать солдат. «Батюшка, — кричал он, — батюшка, нехай делают, чего хочут, сдались тебе эти евреи! Мы же православные, нас не тронут!» Зрители стояли, посмеиваясь, но дьяк не унимался, наскакивал петушком, грозился, брызгал слюною. Епископа бросили, а дьяк все прыгал, грозил карами небесными. «Христопродавцы! — кричал. — Ответите перед Господом за насилие в Божьем храме, за осквернение икон и за кровь перед лицем Его! Не трогайте батюшку, вы же за жидовскими душами пришли! Они нехристи, их и режьте!» Горбенко подошел к дьяку и взял его за бороду: «А батюшка-то твой — жидовский заступник! Знать и его к ногтю надоть!». Дьяк забился в руках у командира и в беспорядке замолотил грязными ладошками, попадая Горбенко то в нос, то в зубы. Горбенко озлился, оттолкнул от себя надоедливого человечка, выхватил шашку да рубанул дьяка по плечу, разрубив ему ключицу и почти до половины пройдя клинком тщедушную грудку. Дьяк рухнул на землю и засучил ножками.

Епископ между тем поднялся на четвереньки, потом кое-как утвердился на коленях и начал истово креститься: «Господи, покарай их огненным мечом, покарай и очисти души их от скверны, коей наполнены они по наущенью Сатаны. Защити, Господи, иудейскую нацию, како и православную, и несть богохульства в моих речениях, ибо Ты, Сущий, ведаешь — всякому народу от века предоставлена стезя жизни. Покарай их, Господи, ибо очи убиенных воззрились на Тебя, моля и стеная: мести, мести, мести! Исполни, Господи, свое предначертание и покарай посланцев зверя геенной огненной и вечной мукою, Господи Боже Вседержитель, а мне дай упокоение от жизни!».

Тут Колодяжный грязно выругался и ударил епископа ногою в грудь. Тот упал навзничь и заломил руку, а Горбенко, отойдя к алтарю и задумчиво поглядывая на иконостас, тихо сказал: «Вырвите ему язык, уж больно погано он глаголет…».

И Колодяжный нагнулся и вырвал епископу язык. А Фроленко, которому, видать, не понравилось, что он остался в стороне, подошел и, вынув на ходу шашку, всадил ее с размаху прямо в сердце словоохотливому врагу. Епископ забился в конвульсиях и замычал, а Фроленко с силой стал поворачивать шашку, высверливая наполненное верой сердце, словно старался до основания искоренить его любовь к Господу. Епископ судорожно хватал руками адский клинок, ладони его сочились кровью, изо рта шла кровавая пена, а изрубленное сердце клокотало и всхлипывало…

На колокольне гудел набат, или то в моей голове раздавались глухие удары; зажимая уши руками, я брел прочь; из окон домов и квартир раздавались душераздирающие крики. Вот мутным взором я вижу, как выводят из ворот и калиток растерзанных людей — мужчин, женщин, детей, дряхлых стариков и старух. Им приказывают раздеться, и они безропотно снимают с себя одежду. Их сбивают прикладами в кучу и начинают сосредоточенно колоть штыками. Люди падают, хрипят, пытаются заслонить себя от смерти ладонями, но ладони голые, а штыки стальные, пуля — дура, тупо говорю я себе, а штык — молодец, — вот женщина, падая, пытается заслонить собою маленькую кудрявую девчушку, но солдаты зорко следят за своими жертвами, и вот уже двое штыками переворачивают тело женщины, находят девчушку и, не обращая внимания на ее визг, режут маленькое тельце острою сталью.



Молодой еврей, вырвавшись из кровавого месива, с диким криком несется по переулку; солдат стреляет ему вслед, раз, другой, третии — пуля, наконец, находит беглеца, но кто-то из темноты укоризненно пеняет стрелку: «Что ж ты, хлопче, атаман велел резать, а не стрелять, рази ж напасется патронов на жидовскую сволоту?». И уже ходят сумрачные тени среди теплых трупов и срывают с них сережки и колечки, а кому-то прикладом вышибают золотые зубы и лезут смрадными пальцами в окровавленные рты…

Уже светает, и мое безумие выносит меня в темное предместье, где среди рассветного тумана я вижу сырую балку, а в ней солдат с винтовками и чуть поодаль — молодых черноволосых женщин, зябко жмущихся друг к другу. Узнаю среди солдат Панаса Лошака, своего старого знакомца, балагура и похабника. Понимаю, что он тут заводилой и зачем-то спускаюсь прямо к нему. Он преувеличенно радостно встречает меня и орет на всю балку: «Ай, писарь, ко времени тебя черт принес! Не хотишь ли оскоромиться?» — и показывает хлыстом на женщин. Я молча стою подле него, а он заглядывает мне в глаза и с заботою в голосе произносит: «Да ты, брат, не в себе, сидай-ка на траву, а то весь дрожишь…». Я покорно опускаюсь во влажную траву, в голове у меня продолжает бухать и греметь, я действительно дрожу, впиваясь пальцами в глинистую землю. «Слабая у тебя, браток, организация, — говорит сочувственно Лошак, — знать, нервов богато за душою… Ну, и ладушки, ты здеся стань на видпочинок, а мы уж за тебя отметимся…» Они подходят к женщинам, и я замечаю среди них двух девочек лет двенадцати. Лошак похабно ухмыляется, но в его жестах и выражении лица нет угрозы, он настроен благодушно, и солдаты, крадущиеся за ним, тоже благодушны и расслаблены. «Шо ж, евреечки, — говорит Лошак, — надоть угодить холостякам. Дайте нам по доброму согласию…» Женщины жмутся друг к другу и молчат. А Лошак не отстает: «Да вы не сумлевайтесь, дамочки, наш брат не хужее обрезанных, доставим удовольствие по першему разряду…».

Я тупо наблюдаю эту сцену и дрожу, как заяц, мне одиноко и бесприютно, кажется, весь мир, наполненный нечистотами и смрадом, обрушивается на меня. В висках по-прежнему стучат чудовищные молоты, расплющивают мозг, выдавливают из орбит глаза, и нет сил подняться, и нет сил превозмочь страшную муку, все длящуюся и длящуюся, бесконечную муку, безбрежную муку, безостановочную муку.

Лошак подходит совсем близко к женщинам и, осклабясь, говорит: «Можа вы думаете, шо мы каки хвории али порченые? Та не, глядите, все как на подбор — не обидим…». Он с минуту стоит, выжидая, и хлопцы стоят, топчутся на месте, с явным уже неодобрением глядят на Лошака. Но женщины молчат, тоскливо посверкивая влажными глазами, и тогда Лошак бормочет: «И шо? Которые несогласные, тех порежем… очень даже запросто…».

Солдаты медленно, вразвалку подходят к женщинам, хватают за руки и за одежду, те вырываются, кое-кто пытается бежать вдоль балки, но их быстро настигают, рвут рубашки и юбки, бьют кулаками и повергают ниц, женщины отползают, не даются, хватают насильников за руки, царапаются и кусаются, солдаты звереют, пинают свои жертвы сапогами, колотят прикладами, шум борьбы нарастает, дикие крики вязнут в тумане, и вот уже один из солдат в остервенении колет штыком распростертую на земле девчушку, обеими руками ухватив приклад винтовки и механически и безостановочно втыкая штык в одно и то же место. Сопение и кряхтение, крики полового наслаждения, вопли боли, грязные ругательства, громкий плач, проклятия, причитания, жалобы и мольба, — все смешалось в монотонный гул, катящийся волнами по сырым кустам балки и страшно бухающий в моей распухшей голове, и это не кончается, это длится и длится, а солдаты, как голодные псы жрут и жрут человеческую плоть, и вгрызаются в беззащитное женское тело и сменяют друг друга — их много, а женщин мало; кто-то, буднично покурив и передохнув, снова извивается на очередной жертве, а одна не сдается, она кричит душераздирающим, нечеловеческим голосом, и тогда ее рот затыкают глиной и, перевернув, вдавливают голову в землю, и она затихает, захлебнувшись камнями, а насильники рвут на ней белье; никому нет пощады в этом месиве, и девочек-подростков мучают здоровенные детины, всаживая и всаживая их худенькие хрупкие чресла в основание холодной балки; насытившись, самцы встают, отряхиваются, по-хозяйски расхаживают среди растерзанных тел, им уже скучно, они начинают развлекаться, ставят женщин в непристойные позы, сами опускаются перед ними на колени и под общий хохот понуждают их к извращенным актам; кто-то противится, не желает подчиняться, но ударами сапог упрямиц повергают на спину и вспарывают им штыками животы; это сигнал — женщин начинают сосредоточенно резать и делают это изощренно: отрубают носы, уши, груди, выкалывают глаза, — но не добивают, а с интересом смотрят на мучения жертв. Меня выворачивает желчью, я корчусь в судорогах на земле, захлебываясь рвотой, кровью, слезами, соплями, я ввинчиваю свою раскалывающуюся и раскаленную башку в прохладную почву, пытаясь зарыться как можно глубже, чтобы ничего не видеть, не слышать, не ощущать. Свет меркнет в моих глазах, я погружаюсь во тьму и тишину. Я чувствую холод, вползающий в тело из недр балки, но шум в голове утихает и остается лишь тонкий зуммер, звучащий где-то в потаенном уголке мозга…