Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 61



Вообще надо сказать, что я завистлива. Да все мы в этом возрасте, пожалуй, делаемся такими. Чужие успехи нас огорчают, а несчастья радуют. Хотя, возможно, дело и не в зависти. А просто каждый человек, которому после сорока, считает, что теперь от жизни следует ждать скорее плохого, чем хорошего, и, узнав о чужом несчастье, радуется, что на этот раз удар судьбы попал не в него. То же самое и со счастьем. Видимо, люди полагают, что удачи распределяются на земле равномерно, и, если уж повезло другому, наверняка не достанется тебе…

Размышляя таким образом, я брела по Бульварам, и на углу рю д'Анжу мне попался инвалид на костыле, который продавал флоксы. Он держал в руке букет и тупо повторял:

— Поставьте их в воду, и все будет в порядке.

Я спросила:

— Неужели все будет в порядке?

Он тупо подтвердил:

— Поставьте их в воду, и все будет в порядке.

— Все-все?…

— Все! Только поставьте в воду.

С деньгами у меня было туго, потому что в свой последний визит неделю назад Жорж выманил у меня целых триста франков, утверждая, что собирается с кем-то на паях открыть красильню. (Когда он пришел, то сначала говорил, будто ему нужно внести залог в рекламное агентство. Но потом забыл об этом.) Так или иначе, я взяла несколько флоксов и потом всю дорогу домой повторяла: «Теперь все будет в порядке».

И действительно, кое-что в моей жизни готовилось измениться.

Но это было уже поздно вечером в «Черном солнце».

Я исполнила свой первый номер с песенкой и сальто, потом отдышалась, протерлась спиртом и спустилась в зал. В ресторане порядок таков, что после выступления девушки не имеют права отсиживаться в нашей общей уборной. Они должны быть в зале и увеличивать оборот буфета и кухни. Нас можно пригласить на твист, можно пригласить за столик, и тогда мы будем заказывать, уж конечно, не самое дешевое вино. А порой мы и сами присаживаемся за столики к знакомым или к незнакомым, но к таким мужчинам, относительно которых есть уверенность, что они не станут возражать. Впрочем, это никого ни к чему не обязывает. Посидеть, поболтать, и на этом обычно все заканчивается. А тщеславию большинства мужчин почему-то льстит выпить рюмку с девушкой, которая только что крутила сальто на сцене.

Итак, я спустилась в зал и огляделась. Несмотря на понедельник, почти все столики были заняты. Возле бара устроилась знакомая мне компания биржевых спекулянтов, и, кроме того, я могла сесть к двум журналистам, которые издали уже кивали мне. Но я почему-то не хотела разговаривать ни с теми, ни с другими.

А под низкой пальмой на самом неудобном месте в центре зала сидел мужчина лет тридцати пяти или сорока. Один.

Я подошла к нему, остановилась как бы случайно и улыбнулась. Есть такая специальная улыбка, от которой сразу можно отказаться, если она не производит должного впечатления. Вы улыбаетесь чуть растерянно и искательно, и на лице у вас написано, что вы кого-то ищете, но этого «кого-то» в зале нет. Дальше все зависит от поведения мужчины.

Мой мужчина секунду подумал, встал и спросил, не посижу ли я с ним. При этом он смутился.

Немало можно бы написать о том, как вообще встают мужчины, если вы собираетесь сесть за их столик. Это целая поэма. Один вскакивает с подчеркнутой вежливостью, расправляет плечи, выкатывает грудь и делает отрывистый кивок одной головой, как адъютант, только что сообщивший своему генералу, что историческая битва проиграна. Так и слышишь звон шпор. Мужчина вежлив, но вежливость разбавлена изрядной долей хамства. Он как бы говорит: «Замечаете, как я воспитан? Я буду корректен даже с самой последней уборщицей и тем горжусь». Короче, он не упускает случая оскорбить тебя своим благородством. Другой едва-едва привстает, на физиономии у него написано, будто его ничем не удивишь, за столик к нему садились и не такие актрисы, как ты, а сама Марлен Дитрих. А сам до смерти рад, что ты стала рядом именно с его столиком, через минуту уже начинает победоносно оглядываться и чуть ли не по пальцам пересчитывает тех, кто обратил внимание на это обстоятельство. И так далее, и так далее…

Мужчина, у столика которого я остановилась, на этот раз был не то. Он просто встал. Без всяких задних мыслей.

Мы помолчали. На первый взгляд он показался мне провинциальным учителем. Провинциальным, потому что его окружала атмосфера свежести, вообще чуждая нашему кабаку. Но вместе с тем я-то знаю, что провинциальные учителя и государственные чиновники самая противная публика. Такой чиновник, когда ему становится известно, что предстоит поездка в Париж, несколько месяцев подряд экономит и копит, тираня свою жену, при каждом удобном случае поносит развращенный Монмартр, а потом является в Париж, рассчитывая до конца испить чашу недоступных дома наслаждений. Однако, попав в наш либо такой же ресторан, он вскоре замечает, что ему не хватает ни денег, ни лоска, чтобы быть наравне со столичными прожигателями жизни, и что на него все плюют. Тогда совершается полный поворот. Чтобы спасти свое самолюбие, он принимается внушать себе, будто ему противен весь этот ложный блеск, что он хотя и скромный, но честный человек и ему, знаете ли, в высшей степени свойственно понятие долга.



Но мой новый знакомый был что-то другое.

К нам подошел гарсон и остановился в выжидательной позе. Мужчина как бы очнулся от каких-то своих дум, миг соображал и спросил, не хочу ли я чего-нибудь. Я «захотела» рюмку муската и кусочек остандской камбалы.

Мы посидели чуть-чуть, и я спросила, как ему показался наш концерт. Он снова очнулся, сосредоточился на моем вопросе и сказал:

— Да, конечно… Конечно… очень хороший концерт.

В действительности же концерт ему не поправился. Я это чувствовала. Он хотел сделать мне приятное. Но не умел врать.

Тут я в первый раз внимательно посмотрела на его лицо и увидела, что он красив. Потом я взглянула еще раз и убедилась, что он очень красив. Еще потом я поняла, что никогда не видела ничего прекраснее этих черт. И то была не внешняя, а глубокая, проникающая красота.

У человека, который сидел рядом со мной, было лицо гения.

Я немножко разбираюсь в таких вещах. Мой отец был довольно известным в свое время математиком-любителем, и в нашей квартире — мы жили тогда на авеню Фош — иногда собирались ученые: математики и физики. Когда я была маленькой, я два раза видела Поля Ланжевена.

И вот у мужчины, за столик которого я села, в лице было то же, что было и у Ланжевена. Что-то совсем особенное.

Его лицо светилось необыкновенным, всеобнимающим умом.

Впрочем, сначала, в первый момент, когда я почувствовала, что он за человек, я вдруг обозлилась на него. Мне стало обидно оттого, что он такой, в то время как я сама плохая. (Я-то ведь знаю, что я плохая.) Неожиданно для себя я сказала:

— Послушайте, вы, наверное, ужасно умный, да? Знаете все обо всем. Можете сосчитать в уме, сколько будет корень двадцать пятой степени из трехсот сорока трех.

Он тотчас догадался о том, что происходило у меня в голове, смутился и сказал:

— Нет-нет, что вы! Я совсем ничего не знаю… Совсем ничего…

Последние слова он произнес очень тихо и опустил голову. Потом поднял ее и прямо посмотрел на меня.

И странно, но от этого взгляда вся моя злоба испарилась, как вода на горячей сковороде. Мне сразу сделалось так хорошо, как бывает только в молодости.

Это даже трудно объяснить.

У него был такой взгляд… Понимаете, как неожиданный запах свежего сена… Представьте себе, скажем, что вы годами — нет, десятилетиями — живете где-нибудь между площадью Республики и Центральным рынком, к семи утра являетесь к станку или вот в ресторан, как я, по окончании работы кидаетесь по магазинам, затем дома хватаетесь за стирку, уборку, мытье посуды и к вечеру без ног падаете, наконец, спать. А если в субботу или воскресенье выдается свободная минута, то вы идете в кино и дремлете на каком-нибудь дурацком фильме. Представьте себе, что такая жизнь длится десятилетиями, и вы совсем забываете и природу, и то, что у вас было когда-то детство, и то, что мать возила вас в деревню, и то, как пахнул свежескошенный клевер, когда вы были еще совсем девчонкой…