Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 158 из 162



Невольный страх забрался в души суеверных рабов.

— Теперь, друзья мои, идите! Завтра простимся навеки… Сегодня последняя ночь вашего рабства: блеснет солнце, и вы превратитесь в богачей. Все будет вам доступно, все вы сможете купить! Но берегитесь! Помните прежнее ваше житье, не забывайте убогих и нищих — каждая поданная вами нищему медная деньга прибавит много пудов на ту чашку весов Аллаха, на которой будут сложены ваши добрые дела! Помните также, что все вы купите, кроме одного: душевного спокойствия! Его надо вам самим добыть, а не сумеете нажить его — не достанете нигде даже за горы золота!

Рабы, тронутые до глубины души щедростью господина и его речью, плакали от счастья. Они пали ниц перед Алеем и целовали ему ноги.

Наконец, когда рабы излили все, что было на душе, только тогда они поднялись с пола.

— Идите же, друзья, и спите спокойно! Вы мне сегодня больше не понадобитесь! — отпустил их Алей.

Они, отвесив еще несколько поклонов и пробормотав новые благодарности, вышли из комнаты. Но напрасно желал им Алей спать спокойно: ни Сафа, ни Ибрагим глаз не сомкнули в эту ночь. Им все мерещилось светлое будущее, и даже смех господина, особенно веселый в эту ночь, не пугал их, как прежде.

А господин их в эту ночь хохотал еще громче, чем всегда…

V. НЕЖДАННОЕ СЧАСТЬЕ

Когда ханский гонец сообщил Алею о приказании Давлет-Гирея отправиться в поход против урусов, Алей-Бахмет понял, что судьба посылает ему средство отделаться от ненавистной теперь для него жизни. Ему уже нечего было думать о самоубийстве, он решил, что не вернется с похода и падет от христианской руки. Вот почему так весел и доволен мурза Алей: близок конец его страданиям! Медленно прохаживался он по объятым полутьмою, тихим, опустелым комнатам. Он внимательнее, чем прежде, вглядывался во всякую мелочь, словно хотел все запечатлеть в своей памяти и унести воспоминание с собою в загробную жизнь. Он уже и теперь смотрел на все, что видел, как посторонний, как человек, совершивший свой житейский путь, все эти предметы: золото, парча, драгоценные камни — все это вещи мирские, чуждые ему. Его радость, его надежда жила «там», в синем небе, за облаками, в краю неведомом, а здесь оставались только грустная память да тоска о былом.

Но все то, на что он теперь так хладнокровно смотрел, было, ему когда-то близко и дорого.

Вон на стене, на пестром узорчатом ковре, развешаны несколько шашек, тускло светящихся своею синеватою сталью. Эти шашки все взяты из рук убитых им польских панов.

Помнит он, как особенно яростно защищался один из этих поляков — его шашка висит в середине, она тяжелее и длиннее других.

Это был уже старик. Он был толст, но ловко сидел на коне и, несмотря на старость, лихо работал своею страшной шашкой.

Пробовали лихие татарские наездники ссадить с седла старого вояку, налетали на него, как соколы с высоты; бестрепетно, но со свистом поднималась панская сабля и рассекала голову наездника вместе со стальным шишаком.

Татары уже почти выиграли битву: часть поляков бежала, другая часть была побита; оставался только этот седой пан со своей челядью. Он и не думал сдаваться. Напрасно хан обещал горы золота тому из своих наездников, кто убьет этого шайтана-поляка. Никто не вызывался: пан, казалось, был заговорен от пуль и мечей, а разве можно одолеть нечистую силу.

Бледнел Давлет-Гирей, скрежетал зубами от злобы, а что поделаешь?

Видел все это Алей-Бахмет.

Не говоря ни слова, тронул он своего коня и медленно поехал навстречу богатырю-пану.

Размахнулся пан, блеснула шашка, но вместо головы врага рассекла пустой воздух. В первый раз промахнулся седой боец: не ожидал он, что его противник успеет отпрянуть с конем в сторону!

Занес и свою шашку Алей, опустил ее, но она встретила лезвие панской шашки, пересекла ее наполовину, но не срезала, как всякую бы другую. Старик остался невредимым.

Рванул каждый из врагов свое оружие, звякнули шашки, блеснули и опустились обе сразу. Пошатнулся в седле пан, сделал усилие еще раз взмахнуть оружием, но рука его повисла бессильно. Шашка со звоном упала на землю, и сам он, вслед за нею, грузно рухнул под копыта коня Алея-Бахмета. С гиком бросились татары добивать панскую челядь, а голову старика отрубили, воткнули на копье и понесли, как трофей, перед войском.



Глядит теперь Алей-Бахмет на эту шашку, вспоминает битву, и дивно ему, как мог он в ту пору гордиться своею победой? Чем он гордился? Тем, что убил старика, которого раньше не знал, с которым врагом не был и к которому ненависти не чувствовал!

И другие вещи, на какие только он ни посмотрит, все также добыты кровью, убийством и грабежом.

Обвел взором мурза Бахмет всю комнату, перешел в другую, в третью — нет ничего, что было бы добром нажито.

Грустно становится на сердце Алея.

«Господи! — думает он уныло. — Как не карать было Тебе меня, грешника!»

В это время взгляд его случайно упал на небольшой ящичек из дубового дерева. Ящик был накрыт толстым слоем пыли: очевидно, к нему уже давно никто не прикасался.

Вполне недоумевая, что может находиться в ящике, Алей-Бахмет приподнял его крышку; в ящике лежало что-то, завернутое в пожелтевший от времени кусок холста. Алей вынул и развернул сверток.

Крик радости вырвался из груди отступника.

В его руках очутился крест и ладанка, которую дала ему Марья Васильевна при их расставании, двенадцать лет назад.

— О, Бог великий! Бог христианский! Ты отверг мою молитву, когда я молился Тебе, оскверненный грехом, теперь же посылаешь крест спасения мне, раскаивающемуся! Это знаменье мне, что я могу быть прощен! О, благодарю Тебя, Боже! — воскликнул Алей-Бахмет и надел на себя найденный крест.

Потом отступник опустился на колени. Он уже теперь не страшился молиться христианскому Богу — он знал, что прощение близко! И рука Алея уже без трепета, как прежде, творила крестное знаменье.

Он молился долго и жарко и чувствовал, как все злое, все тяжелое — и тоску, и грусть словно смыло набежавшей волной и, взамен этого, так тихо, так спокойно стало у него на душе, как не было ни разу за истекшие годы.

Солнце уже успело совсем закатиться, когда раскаявшийся отступник окончил молитву.

Настала ночь, темная южная ночь. Алею нравилась эта темнота, в которую были погружены комнаты: она позволяла ему более углубиться в себя. Он добрался до одного из диванов и опустился на него.

Вспомнились ему теперь две женщины, из которых одна заставила его ненавидеть жизнь, а другая на некоторое время привязала его к жизни для того, чтобы потом повергнуть в еще большие страдания. Которую из этих женщин любил он больше? Марью Васильевну? Да, он любил ее настолько сильно, что ни протекшие годы, ни испытанные превратности жизни не могли ослабить этой любви. Скажи Марья Васильевна, во время их последнего свиданья в объятой пламенем Москве, только одно слово «останься!» и он, не раздумывая, сорвал бы с себя расшитый золотом татарский наряд, снова принял бы полузабытое тогда им христианство и осудил бы себя на жестокие муки от палачей царя Иоанна — ведь царь не простил бы ему отступничества от веры отцов и измены родине. Он решился бы на все это и остался бы, а между тем… между тем его сердце разрывалось бы в то же время от тоски по покинутой Зюлейке и детям!

Что любовь Алея к Зюлейке была сильна, это доказывает его тоска по умершей жене. И эта тоска еще удваивалась при мысли о потере детей, о вечном исчезновении того счастья, может быть, призрачного, но все-таки счастья, которое он испытывал в своем домашнем кругу.

Каждый час, каждую минуту думал он об умерших; они являлись тотчас же по его желанию.

Вот и теперь, едва он, вспоминая минувшее, остановился на мысли о дорогих ему погибших существах, — внезапно перед Алеем появился ярко-зеленый светящийся кружок.

Кружок рос и, слабея краской, скоро залил своим светом всю стену; потом начали отделяться от стены, словно светящиеся волокна и медленно поплыли по воздуху. Вся комната наполнилась странным зеленоватым светом: казалось, луч солнца проник сквозь толщу морской светло-зеленой воды и отразился каким-то чудом в роскошных, но темных и опустелых палатах Алея.