Страница 17 из 29
Петельников ступил в лодку, где Фомич уже сидел на корточках и черпал воду литровой банкой. Пахло варом и дохлой рыбой. Горячая тишина нарушалась только бульканьем вылитой воды да хлопаньем белья на мостках.
— Фиговина, — сказал лохматый дед, показывая на дно лодки.
На чёрных просмолённых досках, показавшихся из воды, лежал маленький пластмассовый диск с поперечной пластиной-ручкой. Белый ободок делал этот диск изящным, а кокетливая стрелка — деловитым.
— От телевизора, — заметил металлическоголовый старик.
— От цветастого, — подтвердил его товарищ.
Петельников осторожно взял диск и положил на чистый лист бумаги, расстеленный на скамье. Видимо, это был переключатель программ. Может быть, от цветного телевизора. Эксперт скажет точно.
Они начали ползать в лодке, высматривая щепочки, разглядывая царапины, ощупывая вмятины и сдувая пылинки.
— Невода ищут, — решил заросший старик.
— Видать, Мишка набраконьерничал, — подтвердил второй, усаживаясь на песок.
Где-то с кормы тихо, как с чайной ложечки, капала пролитая вода. Перестало хлопать бельё — женщина теперь смотрела на их странную компанию. Сопел Фомич, разглядывая уключину…
— Бумажный лоскут, — тихо буркнул он, вытаскивая его из уключины.
Петельников взял серый мягкий обрывок, на котором была часть типографского текста: «Союзювелирпром. Ереванский ювелирный завод. Паспорт на корпус часов «На…».
— «Наири», — закончил вставший рядом Фомич. — Золотые часики.
Паспорт был показан старикам. Они долго шевелили губами, поглядывая друг на друга.
— Да, всякое бывает, — заключил дед, похожий на лесовика.
Инспектора опять принялись высматривать, разглядывать и ощупывать лодку. Но удач больше не было, да они их теперь не очень ждали, обрадованные этими двумя.
Петельников сел писать протокол. Он уже достал из кармана постановление следователя и бланк протокола. Он уже достал авторучку, когда заскрипел от быстрых шагов песок.
Леденцов почти бежал. Рыжие волосы горели в уже чуть приземлённом солнце. Руку он почему-то приложил к губам, словно у него схватило зубы.
— Что? — быстро спросил Фомич.
Леденцов слегка отжал ладонь и окровавленными губами прошамкал:
— Вернулся Плашкин…
Лодка, крепко стоявшая вполкорпуса на земле, закачалась, как скорлупочка; осел на дно Фомич; отшатнулись старики — Петельников птицей перелетел борт и ринулся к избам.
Из дневника следователя.
Бывают мимолётные мысли, сходные, как близнецы. Возможно, их порождают такие же сходные случаи.
В концелярии сказали, что меня только что спрашивал мужчина. Я дошёл до своего кабинета и вернулся — никакого мужчины не было. Секретарь Маша Гвоздикина выглянула в коридор и фыркнула: «Сидит же мужчина». Я опять пошёл — у двери сидел человек. Как же я не заметил?
Он вошёл в мой кабинет. Красное, широкое лицо, не тронутое никакой общечеловеческой заботой. Серые щёки, бритые вчера. Запашок пивка, питого сегодня. Несвежий воротничок.
И я сразу понял, почему мой глаз его пропустил: мне ведь сказали «мужчина», а это был мужик.
Второй случай произошёл вечером.
Бросив в урну недокуренную сигарету, девушка прыгнула в автобус и встала рядом. Длинная, со вздувшейся на груди кофтой. В серых брюках, типа матросских, в которых они моют палубу. Широкий ремень с металлической пряжкой, поздоровее матросской. Окаблученные сапоги, в которых хоть сейчас на скакуна. На руке громадные часы типа компаса. Большие глаза в грязном ореоле ресниц, откровенно выкаченные на меня…
И я не уступил ей место; я, который не может сидеть не только потому, что перед ним стоит женщина, а лишь потому, что женщина сейчас может войти. Но то женщина. Этой же девице моё сознание отказало в женственности.
Мужчина и женщина…
Мужчиной быть трудно. Он должен всегда быть мужественным: не бояться трудностей, начальника, хулиганов, боли и смерти. Ему нужна физическая сила — мужчина всё-таки. Умным должен быть — ведь мужчина. Энергичным. Много знать. Работу должен любить, как женщину. Жену должен любить, как работу. А истину любить сильнее, чем жену и работу, вместе взятых, и драться за неё всегда и везде. Руководить семьёй должен и обеспечивать. Делать всё собственными руками. Помогать жене. По утрам бриться…
Женщиной быть трудно. Она должна всегда оставаться красивой, и никому нет дела, какой её создала природа. Женщине нужно быть женственной, ибо она женщина. Обаятельной быть, чтобы всем нравиться. Весёлой.
Неприступной. Доброй и мягкой — женщина ведь. И должна уметь любить, о, так любить, чтобы пни зацветали от радости. Любить мужа, как первого и последнего мужчину на земле. Она должна воспитывать детей и вести дом. Должна готовить чуть лучше, чем в лучшем ресторане. Одеваться чуть моднее, чем в Доме моделей. Знать сказок чуть больше, чем в детских книжках. И вставать утром чуть раньше, чем просыпается дом. Она должна ещё шить, стирать, мыть, бегать по магазинам, сидеть в парикмахерской, стоять у зеркала… Да, и женщина должна работать в народном хозяйстве.
Трудно быть мужчиной. Поэтому граждан в брюках больше, чем мужчин. Трудно быть женщиной. Поэтому гражданок в юбках больше, чем женщин.
Мне повезло. Я дружу с мужчиной — Петельниковым. И моя жена — женщина.
Весь день Рябинин сидел, как привязанный: вот-вот должен вернуться из Радостного инспектор. Но Петельников не возвращался и не звонил, хотя солнце уже перевалило на вторую половину неба. Поэтому когда дверь сильно и широко распахнулась, он ожидал увидеть высокую фигуру инспектора…
Директор универмага виновато улыбнулся, но всё-таки сел перед столом без приглашения, видимо, по праву своей должности, а может быть, по праву потерпевшего.
— Здравствуйте, Сергей Георгиевич. Говорят, вы меня искали.
— Здравствуйте. Уже выяснил без вас.
— А я был в Новгороде…
Директор похудел. Стало бледнее лицо. Чётче обозначились заливы залысин. Под глазами проступили серые мешки.
— Три дня ходил по городу, записывал, высматривал. Меня интересуют древние фрески. Кстати, одну фреску, правда неказистую, я отыскал в нашем монастыре. Знаете, что я делаю в выходные дни? Разбираю завал из обломков кирпичей у монастырской стены.
— Зачем?
— На стене могут быть фрески.
— Да вы фанатик.
— Охота пуще неволи, — улыбнулся директор. — За свой счёт ездил в Новгород.
— Ну как там «Детинец»?
— Не был, — вскинулся он. — Везде был, кроме ресторана.
Герман Степанович, видимо, пришёл беседовать о Новгороде. Пока этот разговор следователь мог себе позволить — не было инспектора.
— Какой величественный памятник «Тысячелетию России»…
— Стойте-стойте, — перебил Рябинин: говорить так говорить. — А фреску «Константин и Елена» видели, коли вы так интересуетесь фресками?
— Где она?
— Где она… Она рядом с памятником, в Софийском соборе.
— Я там полдня провёл, — обидчиво возразил директор.
Рябинин помнил: в его поездку толпа кольцом стояла вокруг памятника «Тысячелетию России», и никого не было у древнейшего шедевра — фрески «Константин и Елена». Память вернула туда, под просторные своды Софии…
Но директор хотел вести его маршрутом, которым, видимо, проследовал сам:
— Вот теперь и я побывал в храме на Ильине улице. Ах, какие фрески! Особенно голова этого…
— Пантократора, — подсказал Рябинин.
Герман Степанович зябко пожал плечами в жёлтой вельветовой куртке; в той самой, которая была на нём, когда осматривалось место происшествия. Рябинин любил подмечать человеческие привычки: в такую теплынь директор ёжился, как в стужу. Но это не от холода — от досады, что не может оказаться выше следователя в том деле, которое считает своим увлечением.
— Был в церкви Спаса на Нередице, — с затухающей энергией сообщил он. — Тоже есть фрески.
— А какого года эта церковь, знаете?
— Шестнадцатый век.