Страница 38 из 79
Однако арестовать журналиста не удалось: он исчез.
Подобно тому как поступал Марат в подобных случаях, Гракх Бабёф ушёл в подполье.
Почти на два месяца задержался выход очередного номера его газеты. Но газета готовилась даже в те дни и часы, когда редактор её, меняя очередное убежище, чудом ускользал от очередного полицейского налёта.
Бабёф давно предвидел, что его ожидает. Ещё в сентябре, в № 4 «Газеты свободы печати», когда всё лично для него выглядело вполне благополучным, он писал:
«Если даже мне суждено будет, подобно Марату, долго не выходить из подвала, который я уже подготовил и в котором собрано всё моё оборудование — моя старая лампа, мой столик, мой стул и моя шкатулка…» и т. д.
Если даже…
Он знал, что это будет.
И всё же действительность оказалась много более суровой, чем он предполагал: заранее подготовленное убежище пропало втуне, ибо журналисту пришлось постоянно менять жильё, зачастую обходиться не только без стола и стула, но даже без матраца, и большей частью днём он ещё точно не знал, где преклонит голову нынешней ночью.
Да, тогда, в конце термидора, появившись в столице сразу после переворота, он многое увидел, но не всё разглядел. Теперь, часами бродя по Парижу в поисках пристанища, он всматривался и поражался.
Поздняя осень и зима III года Республики (1794–1795) были временем тяжёлых испытаний для обывателей и бедняков Парижа.
В первые дни фримера повалил густой снег. Резко похолодало. Замёрзли фонтаны, и Сена покрылась льдом. Старики утверждали, что не помнят столь суровой зимы. Говорили даже, будто она была самой суровой за всё столетие. Птицы замерзали на лету. Каждое утро полиция подбирала окоченевшие трупы нищих.
Холод сопутствовал голоду.
— Вы голодаете потому, — твердили беднякам, — что нарушена свобода обращения продуктов. Ликвидация максимума — принудительной таксы, быть может, и приведёт к кратковременному повышению цен, но зато потом…
Этого «потом» долго ждать не пришлось.
Максимум был отменён декретом от 4 нивоза (24 декабря).
Отмена максимума тотчас привела к резкому падению курса ассигнатов.
На рынках, правда, появились продукты, но купить их простой парижанин не мог: цены выросли в пять-десять раз.
Простой парижанин по-прежнему сидел на пайке.
Однако карточные нормы стали быстро уменьшаться, пайковый хлеб превратился в замазку, да и такого-то далеко не всегда хватало. Пришлось сократить потребление воды, за дровами ездить в Булонский или Верьерский леса либо платить по четыреста ливров за сажень.
Сражённые холодом и голодом, предместья словно вымерли. Лишь у булочных да бакалейных лавок в часы торговли теснились бледные и худые женщины; все остальные улицы и площади, где некогда плясали пёстрые толпы под звуки «Са ира» и «Карманьолы», ныне затихли и опустели.
А правительство?
Правительство не жалело средств на «компенсации» бывшим эмигрантам и «ссуды» богатым хищникам-предпринимателям, возлагая вину за голод и нужду на низвергнутый режим Робеспьера. Этим ограничивались заботы правительства о населении. У правительства были свои заботы.
Борьба внутри Конвента шла к явной кульминации. Остаток партии Горы (так называемая «Вершина») тщетно старался сохранить хоть частицу былого влияния. Разоружая и увольняя прежнюю якобинскую администрацию, правые организовывали банды «золотой молодёжи», получившие прозвища «молодцы Фрерона» или «мюскадены» — по названию употреблявшихся ими модных духов. Именно эти банды разгромили 22 брюмера Якобинский клуб. Вскоре после этого прекратило существование в столь близкое Бабёфу общество электоральцев. Наконец, 18 фримера (8 декабря) в Конвент были возвращены жирондисты. Это послужило сигналом к усилению травли «террористов» и «приспешников тирании», как теперь называли бывших якобинцев.
В подполье Бабёф умудрился написать и издать несколько брошюр. И брошюры эти на первых порах произвели на Лорана столь странное и смутное впечатление, что у него буквально опустились руки.
Ещё бы! Именно в момент, казалось бы, полного прозрения, когда он настолько хорошо понял своих недавних «друзей», Фрерона и Тальена, что выступил их обличителем, он же, Бабёф, вдруг до крайности усилил нападки на якобинцев-робеспьеристов, своих естественных соратников, страдавших от произвола реакции не меньше, чем он сам! Он приветствовал закрытие Якобинского клуба и издевался над его изгнанными членами; он настаивал, чтобы были обрублены все «щупальца» этого общества — уничтожены все его провинциальные филиалы; он с возмущением требовал ускорения процесса Карье и смертного приговора «злодею».
Но как раз объемистый памфлет о Карье и привёл Лорана к разгадке всей ситуации.
То был как бы последний, крик ярости перед успокоением, девятый вал перед концом шторма, вершина кризиса болезни перед началом выздоровления больного.
Действительно, памфлет «Жизнь и преступление Карье» словно написан двумя разными авторами: в начальной части его на якобинцев обрушиваются громы и молнии, в заключении же читателю сообщается, что сами по себе «террористы» вовсе не стремились к террору, что только ярость врагов и желание спасти Республику заставили их выйти на путь жестоких ответных репрессий. И даже самому Карье Бабёф теперь готов отпустить многие из грехов и увенчать его лаврами за то, что «он раздавил в Нанте торгашество, громил меркантильный аристократический и федералистский дух…».
Лоран констатировал: да, именно тогда произошёл основной сдвиг во взглядах Бабёфа на якобинскую диктатуру.
Бабёф начинает переосмысливать свое недавнее отношение к якобинцам и их вождю Максимильену Робеспьеру.
Конечно, террор последней фазы Революционного правительства трудно одобрить. Но, во всяком случае, то был террор во имя спасения революции. А что же спасают хулители Робеспьера сегодня? Своё всевластие и свою мошну: народ для них всего лишь разменная монета в грязной игре честолюбий и алчности. Они вопили о свободе, но эта свобода обернулась худшей из тираний — царством золотого тельца. Они восхваляли «благодетельную революцию» 9 термидора, но эта «революция» обернулась злейшей контрреволюцией, погубившей не только права народа, но и отнявшей у него возможность существовать…
К таким мыслям приходит Гракх Бабёф за месяцы своего подполья. Он не торопится чётко сформулировать и сразу же высказать эти мысли; он их накапливает и бережёт для будущих номеров «Трибуна народа», которые — он уверен — увидят свет.
Действительно, в конце фримера, к величайшему изумлению врагов, появляется № 28. Вслед за ним, в течение ближайших полутора месяцев, подписчики получают ещё три номера. В них трибун делает окончательные выводы о положении на сегодняшний день. И бросает призыв к народу в ожидании дня грядущего.
Каждый человек способен ошибаться; но важно вовремя признать и исправить ошибку, и честный политик не должен стыдиться этого — такова мысль, выдвигаемая ныне Бабёфом-публицистом.
Когда он одним из первых нападал на повергнутую систему Робеспьера, он верил, что действует в интересах свободы, во имя ликвидации угнетения и деспотизма. В то время он не предполагал, что свобода мнений и свобода печати — категории относительные, что они могут быть использованы негодяями ради разжигания мстительных страстей, подрывающих Республику.
Как бы ни относиться к Робеспьеру, нельзя не признать, что он был великим политиком. Он если и угнетал, то меньшинство и в интересах большинства. При нём труженики имели работу и хлеб — то, чего они лишены сегодня. Ибо новые политики — мелкие сошки, ничтожные умы, жалкие посредственности, не видя дальше собственного носа, не могут предвидеть и на день вперёд. Все эти фрероны, тальены, роверы, мерлены способны лишь разглагольствовать да уничтожать по частям здание, тщательно и искусно воздвигнутое их предшественниками. Они пытаются создать республику одного миллиона, который был, остался и останется врагом, господином, угнетателем и кровопийцей всех прочих двадцати четырёх миллионов граждан страны.