Страница 35 из 79
Так или иначе, но на первых порах эта грубая пропаганда имела несомненный успех. Она позволила ведущим термидорианцам укрепиться у власти, облегчила расправу с инакомыслящими, привлекла или, по крайней мере, нейтрализовала многих честных республиканцев, вселив в них какие-то надежды.
Нечуждым подобных надежд оказался вначале и Гракх Бабёф.
Лоран быстро пробежал только что написанные и исчерканные страницы.
Нет, он недаром потратил месяц, в течение которого не притрагивался к своей рукописи. Уяснение политической обстановки тех дней даёт ему возможность добавить кое-какие штрихи к пониманию тогдашнего настроя нового Гракха. Сегодня он представляет себе всё, как если бы шёл тогда бок о бок с Бабёфом. Да, сегодня он ясно видит, как следует начать новую часть…
…В один из жарких дней конца термидора II года Республики по улицам Парижа медленно брёл человек, который, вероятно, производил на встречных довольно странное впечатление. Потрёпанная одежда и манера держаться выдавали в нем провинциала-санкюлота. Длинные, плохо причёсанные волосы прикрывала старая широкополая шляпа. Лицо его, ещё молодое, но отмеченное следами тяжёлых забот, выражало одновременно и сосредоточенность и рассеянность. Он, казалось, внимательно присматривался к тому, что происходило вокруг, но был словно отрешён от увиденного, погрузившись в мир своих раздумий.
Провинциал выделялся в толпе нарядных и самодовольных обитателей фешенебельных кварталов.
Никогда ещё многоликая столица Франции не меняла своего облика так быстро и бурно, как в эти дни. Всего месяц назад жившая трудовыми буднями и революционными порывами, озабоченная борьбой с голодом и внутренним врагом, уважавшая бедность патриотов и презиравшая роскошь «подозрительных», вынужденных, скрывая свои богатства, рядиться в лохмотья, сегодня она из весталки вдруг превратилась в вакханку, сбросила скромные одежды добродетели, чтобы засверкать извлечёнными из тайных сундуков драгоценными камнями и давно забытыми шелками.
Провинциал, хотя не раз бывал и подолгу жил в революционном Париже, чувствовал себя как человек, попавший в чужую страну или в далёкое прошлое. Он не видел ныне ни так хорошо знакомых красных колпаков, ни народных патрулей, ни оживления у афиш и газетных киосков, ни братских трапез; вместо привычно звучавшего «ты» и такого близкого слова «гражданин» слух резали обращения дореволюционной поры — «месье» и «мадам». Вновь появились давно исчезнувшие блестящие кареты с лакеями на запятках, театры, забыв о спартанском целомудрии якобинской эпохи, анонсировали фривольные пьесы, ювелиры и дамские портные зазывали своими витринами богатых клиентов, а маленькие ресторанчики и кафе, вдруг открывшиеся повсюду, кишели прожигателями жизни и их разряженными подругами.
Всё это поражало человека в потёртом костюме, в нос бил аромат буржуазного благополучия и разгула. Но он старался не видеть видимого, уходя в собственные мысли, и стремился поверить тому, что сам внушал себе в течение нескольких последних недель.
Итак, эра Робеспьера окончилась. Это не так уж плохо. Напротив, если вдуматься и всё тщательно взвесить, приходишь к выводу, что переворот был неизбежен и благ. И конечно, те картины, которые приходится созерцать сегодня, — лишь кратковременное, незначительное явление. Важнее другое: эра ужаса позади, террор ушёл в безвозвратное прошлое, и путь в царство свободы открыт. А через свободу люди придут и к Равенству. Придут обязательно. Он приведёт их. Наступает его черёд — он чувствует это и знает, что не сойдёт с уготованного пути, не отступит, пока не добьётся победы или не падёт в неравной борьбе.
Так или примерно так думал человек в потрёпанном платье, шедший по улицам Парижа в месяце термидоре. Его только что освободили из заключения. Ему было тридцать четыре года, и звали его Франсуа Ноэль Бабёф, хотя сам он величал себя гордым именем Кая Гракха. И это второе имя давало ключ к его замыслам, которые могли бы кое-кому показаться слишком самонадеянными и тщеславными. Но нет, здесь не было тщеславия. Во всяком случае, тот, кто знал прошлое и предвидел будущее Гракха Бабёфа, никогда бы этого не сказал…
По приезде в Париж он получил место всё в той же продовольственной администрации, снял небольшую квартиру в секции Музея и перевёз туда жену и детей. Наконец-то после бесконечных мытарств и долгой разобщённости семья могла собраться в полном составе и зажить в относительном благополучии.
Но материальное благополучие никогда не было целью жизни Бабёфа. Вот и сейчас он ищет и быстро находит ту область общественной деятельности, где наиболее полно может выразить себя. Недели через две после обоснования в столице он бросает службу и всецело отдаётся заманчивой, но непрочной профессии журналиста.
Своя газета была золотой мечтой Бабёфа. Уже два раза пытался он её издавать, но оба опыта оказались кратковременными — не было твёрдой материальной основы. После недолгих поисков он находит издателя, соглашающегося с ним сотрудничать. Имя издателя — Арман Гюффруа, он член Конвента и редактор собственной газеты.
Гюффруа… Если бы Бабёф внимательнее присмотрелся к этому любезному и доброжелательному человеку и припомнил, с чем связано его имя, он, прежде чем заключить договор, должен был бы очень и очень призадуматься. Арман Гюффруа, до революции аррасский адвокат, лично знакомый с Робеспьером, в ходе революции несколько раз, причём весьма беспринципно, менял политическую ориентацию и не пользовался доверием патриотов. Но в эти дни Бабёф не слишком присматривался к своим союзникам. Для него было достаточно, что издатель поносил казнённого «диктатора» и ходил в друзьях у главы термидорианцев Фрерона; Фрерон же олицетворял в глазах Бабёфа свободу вообще и свободу печати в особенности.
Так или иначе, соглашение состоялось. Гюффруа субсидировал будущего трибуна, вступил с ним в пай и предоставил ему свою типографию.
Бабёф принялся за дело с величайшей рьяностью и поклялся не расставаться с ним, несмотря ни на какие препятствия: он чувствовал в себе призвание журналиста.
Своим энтузиазмом он заразил и близких.
Впоследствии он не раз говорил Лорану:
— Тогда я испытывал подлинный священный восторг и забывал обо всём на свете, включая питьё и пищу. Я сумел увлечь и жену, и девятилетнего сына, которые вместе со мной проводили в типографии дни и ночи. Мой дом был заброшен, никакого хозяйства не велось, питались мы хлебом, виноградом и орехами… Два других наших ребенка, одному из которых исполнилось всего три года, оставались дома одни, под замком, но, — здесь Бабёф обычно хитро улыбался, — они никогда не жаловались, словно, как и мы, были проникнуты любовью к родине и согласны на жертвы во имя её…
Первый номер вышел 17 фрюктидора (3 сентября 1794 года).
Бабёф назвал свой листок «Газетой свободы печати». В эти дни он упивался свободой, которой был лишён в течение многих месяцев. И все его мысли были о свободе: ведь без неё не может быть ни равенства, ни братства! Но свобода печати — явление совершенно особого свойства. Это основная предпосылка для верного хода революции. Это необходимое условие любой политической в социальной борьбы. Это наилучшая форма обмена планами и идеями с единомышленниками, да и вернейший способ вербовки единомышленников!
В период господства якобинцев устное и письменное слово было зажато до предела. Сколько журналистов за неосторожные высказывания было брошено в тюрьму, сколько лишилось жизни! Теперь другое дело. Благодетельная революция 9 термидора открыла путь к полной свободе мыслей и высказываний, теперь можно говорить и спорить обо всём, что наболело, писать и публиковать всё, что думаешь!
Недаром в одной из своих конвентских речей Фрерон громогласно утверждал, что свобода печати не существует, если она не будет неограниченной.
Слова Фрерона Бабёф взял эпиграфом к первому номеру своей газеты.