Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 49



Мастер Фома:

Ему бы на чело украшенный цветами венец, и был бы он вылитый император Карл Великий. Борода посеребренными волнами ниспадает на темный ворот плаща. Тонкие холеные пальцы теребят гусиное перо. Из-под изогнутых дугой бархатистых ресниц глядят глаза, похожие на два крупных василька. Сидит он в кресле с высокой спинкой. Ноги в башмаках с острыми, загнутыми кверху носками, покоятся на подушке. Он говорит:

— Как раз в 1415 году поступил я на службу к Краонам; тогда-то я и узнал Жиля.

Подмастерье шурует поленья в очаге и раздувает покрепче огонь. Зовут его Рауле. Ему от силы лет двадцать. Юный лик его обрамляют пряди цвета воронова крыла; на голове — красная фетровая шапочка. Платье на нем такое же, как и на мастере: плащ в сборку, остроносые, с загнутыми кверху носками башмаки. Рауле подливает в лампу масла и, безмолвно улыбаясь, подсаживается к Фоме. Его миндалевидные, как у оленя, глаза сверкают огнем. Фома на мгновение задумывается — что сталось бы с этим юношей, если бы присные Жиля… И потом продолжает:

— Сир де Краон задумал перестроить замок по тогдашней моде. Для этого ему был нужен архитектор. Вот монсеньор герцог Анжуйский и послал меня в Шантосе. Сир де Краон оказал мне самый радушный прием. Удача и на сей раз заприметила меня. Вообрази себе — меня, который даже не знал, кто были его родители. Как видно, зачат я был случайно, и вскорости после рождения родители, то ли из-за нужды, то ли от стыда, оставили меня на паперти церкви, которую только начали строить. На другое утро меня, полунагого, подобрали каменщики — от холода я аж криком извелся — и отнесли к своему мастеру. На мне не оказалось ни единого опознавательного знака — ни меченого ремешка, ни именного медальона. Время шло, а за мной никто не приходил. И я так и не узнал, кто же произвел меня на свет — дочь знатного рода или жалкая блудница; и кто был мой родитель — то ли юный благородный повеса, то ли сирый и убогий голодранец. А мастер этот жил один, как перст. Он приютил меня, нарек Фомой и обучил своему мастерству. Но вот, когда мне стукнуло двадцать, случилась беда: благодетель мой упал с лесов и разбился насмерть…

Стеллажи сплошь заставлены красочными рукописными фолиантами в толстых переплетах, покрытых тончайшей вязью. На конторке лежит большой лист пергамента, испещренный красными буквицами. А рядом — длинные кисти из собольего волоса и свиной щетины и разные перья. Ближе к старости мастер Фома занялся перепиской книг.

— В Шантосе я прибыл с крохотным сундучком. В нем было все мое богатство: три сорочки, три камзола, десяток звонких монет да свиток из двадцати пергаментных листков, на которых мой приемный родитель изложил секреты ремесла зодчего, а сам он почерпнул их из записей некоего Вилара де Гонкура — будучи юношей, он знавал его лично и почитал как своего учителя. В записях Вилара были планы церквей и замков, которые он либо строил сам, либо посещал в качестве гостя, чертежи всевозможных строительных машин и механизмов, а также отдельные наблюдения, что делал он во время своих долгих странствий; помимо того, Вилар зарисовывал, причем до мельчайших подробностей, все, что только попадалось ему на глаза: архитектурные орнаменты, насекомых, скульптуры, лица людей, девичьи фигуры, птиц, собак, рыцарей, мчащихся на боевых конях. Все пробуждало в нем интерес, во всем находил он пищу для своего ненасытного любопытства… Однако я что-то увлекся. А знаешь ли ты, юноша, что такое Шантосе? Это самый укрепленный замок на границе Бретани и герцогства Анжуйского. Со своими одиннадцатью башнями он возвышается неприступной скалой над черепичными кровлями домишек близлежащей деревни и над лесом, обступающим стеной Ларонское озерцо. Одиннадцать башен, они стоят прямо и непоколебимо, точно грозные стражи, а за ними стелются зеленые холмы, увенчанные шапками облаков… Привязал я коня к иссохшему дереву и принялся рисовать, потому как в подобных обстоятельствах, видишь ли, главное — уловить первое впечатление. И вот рисую я и думаю: как бы превратить эту древнюю крепость в поистине отрадную обитель, как того хотелось моему будущему сеньору. Забот у него оказалось и впрямь предостаточно, и заниматься благоустройством замка ему было некогда. Так вот, не успел я предстать перед ним, как он мне и говорит: «Добро пожаловать, Фома. Монсеньор герцог Анжуйский расхваливал тебя по-всякому, уверял, будто ты мастер на все руки. Весьма сожалею, что прибыл ты в день скорби, но все же я рад тебе. Ты будешь мне весьма полезен». Порасспросив меня кое о чем для порядка, он велел мне подобрать рясы с капюшонами для восьми плакальщиков, изготовить нашивки и петлицы к траурным платьям — иным словом, проследить за подготовкой к «церемонии». Так что первое, чем я занялся по прибытии в Шантосе, — это приготовлениями к погребальному обряду. Старый сир де Краон хотел похоронить зятя своего с пышностью, хотя в душе и недолюбливал его. Сейчас скажу почему… У Жана де Краона была дочь Мария, и баронесса Жанна Мудрая, последняя из рода де Рэ, назначила ее своею наследницей. Однако еще раньше она отписала свое состояние Ги де Лавалю, который доводился ей ближайшим родственником — он происходил из знатного дома Лавалей-Монморанси, — но только при одном условии — если тот поменяет свой родовой герб на герб баронов де Рэ. И вот между Краонами и Лавалями завязалась тяжба за наследство, она переросла в целый судебный процесс; сначала суд проходил в Бретани, потом в Париже — казалось, ему не будет конца. Но тут объявился какой-то шельмец и ничтоже сумняшеся поженил Ги де Лаваля и Марию де Краон. Сказывали, будто это был сам старый сир де Краон, именно он все устроил — через подставных лиц. Теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему он не жаловал зятя: как ни крути, а наследство баронессы де Рэ пришлось делить поровну. Но тут попался этот кабан — он-то и помог старику де Краону свести счеты с сиром Ги.

— Ну, а Жиль?

— Вот-вот, теперь дошел черед и до него. Жиля я увидел только на другой день — когда состоялось погребение. Было ему тогда одиннадцать лет, а выглядел он на все тринадцать. Глаза синие-синие и застывшие, точно из камня вытесанные, взор хмурый, неподвижный и вместе с тем пылающий, завораживающий — загадочный какой-то. Жиль в бархатном плаще шел рядом со стариком Краоном, а тот ковылял, опершись на плечо сына своего Амори, и прикидывался сраженным безутешным горем. Прическа у него была та же, что и теперь — да ты и сам видал: иссиня-черные волосы, на лбу — челка. А на шее — цепочка то ли с печаткой, то ли с медальоном.

Восемь плакальщиков в черных, как ночь, ризах с опущенными капюшонами несли гроб с телом Ги де Лаваля, облаченного в латы и шлем с открытым забралом; по бокам — оружие, а в руках — богатое распятие с орлиными фигурками по краям. Впереди гроба шествовал каноник с коадъюторами — они хором распевали гимны. А позади чинно выступали родственники покойного, за родней — сеньоры, за знатью — купцы с лавочниками, а за ними уже — мужики да бабы; Жиль шел в первых рядах. Все восхищались его ладной, горделивой статью. Удивлялись, как мог он в столь юные годы не давать волю слезам. Однако в церкви, когда зазвучал реквием, все увидели, как он вдруг обхватил голову руками и горько разрыдался. И многие тогда, не знаю почему, ощутили облегчение, кроме разве только старого сира де Краона; тот вмиг насупился и грубо ткнул Жиля пальцем в плечо.



— Знать, церковные гимны проняли его куда глубже, нежели кончина родного отца, — прервал учителя подмастерье Рауле.

— А ты, никак, умеешь читать в человеческих душах? Или, может, ты — сам Верховный судия?

— Да он же сам в том признался!

— Как бы то ни было, а когда тело сира де Лаваля предали земле, а поверх могилы возложили надгробную плиту, Жан де Краон похвалил меня и велел казначею расплатиться со мною звонкой монетой. Так уж устроен мир!

6

АЗЕНКУР

Жиль:

— Усмотрев в душе моей склонность к пороку — то ли оттого, что я предавался жестоким забавам и говорил злые речи, то ли потому, что учили меня не так, как ему бы хотелось, а может, опасаясь дурного влияния сира де Краона или еще чего хуже, — отец перед самой смертью назначил нам в опекуны, мне и брату, своего «дражайшего кузена» Жана Турнемина де Лагуноде. Когда огласили духовную отца в моем присутствии, старик разъярился, точно лютый зверь. И как закричит: «Кабан, видать, не только выпотрошил чрево отцу вашему, но и вышиб остатки мозгов. Чтоб я отдал вас этому Турнемину, благочестивцу поганому, да ни за что! У него ж не сердце — кусок льда, а сам он — падаль остылая! Да и потом, это против наших бретонских обычаев, к тому ж отныне, мессир де Рэ, вы в ответе за дарованные вам блага и титулы как перед судом нашим, так и перед герцогом Бретонским, а не Анжуйским. Решив отнять вас у меня, вашего родного деда, покойный Ги де Лаваль нанес мне обиду великую — просто взял и плюнул в душу. Надо же, какая черная неблагодарность, а еще зять! Кем был бы он, не сосватай я за него свою родную дочь? Что сталось бы с вами обоими? И лично с тобою, Жиль, не будь у тебя баронского титула? Ну да, конечно, ты был бы Лаваль-Монморанси. А дальше что? Запомни раз и навсегда: только богатым, у кого обширные владения да сундуки, полные золота и серебра, по силам великие дела — и так было испокон веков! Вот она, награда мне и благодарность! При жизни Ги де Лаваль и пикнуть против меня не смел. А теперь с того света вздумал уязвить меня, в грязь втоптать. Меня, благодетеля: ведь я был ему как отец родной! Нет, не быть по его воле! Вот возьму и потребую аннулировать духовную! Не по закону это, да и стыд-то какой. Даже если судьи воспротивятся, никому вас не отдам — останетесь здесь, в Шантосе, назло отцу вашему, покойнику, дражайшей его родне и всем чертям в преисподней!»