Страница 18 из 58
— Гальдар тоже из бунтовщиков. На галеры попал в шестнадцать лет, после того, как горцы с севера отказались платить дань.
— И признать мое величие!
— Вне всякого сомнения, это движение…
— Какое это движение — война по всем правилам! Губернаторы перерезаны, наши войска дважды разбиты, четверть Атлантиды охвачена брожением и мое едва установившееся правление всякий раз колеблется от их ударов!
— Но ты возглавил армию и твой военный гений сумел повернуть события вспять!
— Если бы ты знал, чего мне это стоило! Они появлялись, словно из тумана, внезапно нападали на лагеря, захватывали врасплох мои конвои… Они были и везде и нигде. Мрачные времена!..
— Гальдар был тогда еще мальчишкой… Да и на галерах он вел себя вполне разумно, кстати говоря, спас твоего сына.
— Кто был его отец? Это, пожалуй, все решает. Неважно, забыл ли он все, что было, переменил ли свои взгляды и даже спас ли принца. Мне нужно знать, что за наклонности таятся в его душе, что за мысли прячутся в его стриженой голове.
— Его отца звали Тэд.
— Тэд?
— Он был правителем Верхних Земель. Лишенный власти твоим предшественником, он скрылся с горсткой верных друзей в какой-то горной деревушке и там погиб странным образом в одной из стычек, защищая своих людей. Гальдару было тогда всего несколько лет от роду. Несчастный ребенок вырос на руках у матери.
— Среди воспоминаний об отце и мыслей о былом величии?!
— Среди пастухов и крестьян этой скудной земли.
— Благоговевших перед сыном Тэда, прежнего их владельца, за смерть которого кому-то, видимо, неплохо заплатили. Да, видимо, неплохо! Что еще?
— Тэд утверждал, что среди его предков был кто-то из десяти королей, правивших первыми людьми.
— Сыновей Посейдона и Клито?
— Да, господин. Он настаивал на своем неправдоподобном происхождении не столько для себя, сколько для своего народа, чтобы провозгласить его независимость. Я захватил с собой один из его манифестов: «… новые короли Посейдониса вливают в наши жилы свою ядовитую кровь; под их игом принципы, умножившие нашу славу и подарившие нам не военное, а мирное преимущество над прочими народами, сменили вкус к господству и беззаконию, возведенному в систему. Они украли корону. Они не имеют никаких прав на наш народ, на нас, чьи отцы создали Атлантиду и распространили по всему миру свет истины. Их власть незаконна. Мы не хотим больше иметь с ними дела…» Извини мне эту цитату, господин. Из дальнейшего текста ты не узнал бы ничего нового: эти слова продиктованы отчаянием. Несчастный Тэд говорил просто для того, чтобы хоть что-нибудь сказать, больше ему нечем было подкрепить свои притязания. Этот род, скажу я в заключение, с его безмерной гордыней, множащимися неудачами, щедростью, граничащей с безумием, низошел постепенно до уровня заурядностей, до рабов и каторжников, — взгляни хотя бы на этого Гальдара.
— Ты уверен, что он действительно сын Тэда?
— Да, не сомневайся. Но ты сам видел, как он утирал окровавленные губы твоего сына.
— И что отсюда следует?
— Разве это похоже на человека, охваченного ненавистью?
— Я всегда опасаюсь спокойной воды.
— Осмелюсь доложить, господин. В шестнадцать лет он попал в плен и был пощажен, чинов и званий не имел, да и вообще был просто воином, как и все прочие, да еще безусым. Он никогда не выпрашивал поблажек, хотя мог бы сослаться на свое происхождение. Он ни разу не заговорил ни с кем о своем отце или хоть о чем-то, имеющем отношение к его детству, даже из желания пробудить жалость. Вряд ли это можно отнести на счет нерасторопности осведомителей, их хватает и на галерах. Но рапорты молчат на сей счет, разве только уменьшаясь от корабля к кораблю, и не слишком изобилуют подробностями, как иногда бывает…
Нод выплюнул косточки и нахмурил густые брови. Его тяжелый змеиный взгляд, казалось, сочился сквозь опущенные веки.
— …Каково будет твое решение, господин?
— Я не знаю. Есть во всей этой истории что-то такое, что ускользает от меня! Какая-то опасность, которую невозможно объяснить и даже понять… Ну почему я не отправил его на тот свет? Со вчерашнего дня он занимает все мои мысли.
— Дай ему немного золота и какое-нибудь поместьице на Юге, подальше на всякий случай от его родных мест. Смею уверить тебя, большего ему и не нужно.
— Я хотел бы сам в этом убедиться. Где он? У принца?
— Именно сейчас?
— А что тебя смущает?
— Он в постели принцессы Доры. Ночью твоя дочь встретила его в роще и провела к себе потайным ходом.
— Почему ты не сказал этого сразу?
— Но, господин…
Его прервал циничный и презрительный смех:
— У моей дочери всегда был экстравагантный вкус. И ты, старый мошенник, разумеется, всегда рад угостить меня таким лакомым блюдом! Ну, что ж, тем лучше! Тем лучше, уверяю тебя! Предупреди-ка Дору, что я хочу ее видеть, все равно когда, в течение дня. Она уже мне оказывала подобного рода услуги… Ну и глупец же этот Форенос! Он не знает, что он потерял. И почему я сам не взял в жены такую же умную женщину?!
Он легонько пошлепал невольницу по крутым бедрам, и она не замедлила безмятежно улыбнуться в ответ.
— Прекрасно сработано, дорогой Энох. Увидимся попозже.
Энох щелкнул в последний раз суставами и поспешил удалиться на цыпочках. Митра, сползавшая ему на нос, делала его смешным и уродливым.
Пальмы мягко раскачивались под утренним бризом. Солнце играло в листве. Море переливалось, уже усеянное черными точками судов, похожих на странных насекомых. Чайки, пролетая, отбрасывали тень своих крыльев на белые стены. Внизу, в рощах и душистых зарослях, заливались птицы.
Убранство комнаты Доры дышало забавной девственностью: стены были обиты гладкой блестящей тканью с рисунками в виде белоснежных лепестков лилии, той же материей была отделана мебель, инкрустированная черепаховыми панцирями, из нее же был сделан невероятно тонкий и мягкий полог, и наконец, узор из белых цветов украшал толстый, ворсистый ковер. Все здесь было чистым и светлым. Все здесь напоминало о блаженстве невинного сердца…
Дора взяла очаровательное зеркальце из темно-зеленого отшлифованного обсидиана. Она внимательно разглядывала свое лицо, немного бледное после прошедшей ночи, и вспоминала ее пьянящие подробности. Ночь эта, и впрямь столь непохожая на все предыдущие, наполнила ее душу блаженством и стыдом. Ради этого раба, каторжника, который спал сейчас рядом с ней, ей пришлось переломить себя, переступить через свою гордость, сделаться самой смиренной куртизанкой! Ей, принцессе, дочери Нода, сильнейшего из земных владык! И в то же время какой-то адский восторг разливался по ее телу и захватывал ее своими дикими вихрями, восторг, которого она никогда еще не испытывала, пожиная прежде только первые, почти безвкусные его плоды, несмотря на неутомимое любопытство и свои ранние опыты. Это пламя, едва коснувшееся ее своими языками в саду, возле балюстрады, охватило ее с первого мгновения их встречи ночью и превратило в какое-то новое, пылающее, стонущее и исступленно счастливое существо. И всякий раз, когда ее нежные ладони, ее длинные гибкие пальцы касались кромки рубцов на его спине, недавних, едва затвердевших ссадин или трех параллельных полосок каторжного клейма, она чувствовала, что не может удержать этих жгучих и обильных слез, и тогда ее крики переходили в рыдания. Гальдар, однако, был самым неискусным и неизобретательным любовником. Но в любовных утехах он сохранял какое-то необычное чистосердечие, возбуждающее куда больше, чем откровенный порок. В его огромных распахнутых глазах словно застыло удивление ее неистовством и какая-то необъяснимая печаль.
Дора отложила зеркало и повернулась к нему. Гальдар спал, закинув руки под голову. На этой роскошной кровати он казался еще огромнее. Выражение его лица поразило ее. Она подумала, что так, наверное, выглядел первый человек, когда он только вышел из слепивших его рук Творца и застыл в счастливой безмятежности, не решаясь начать свою собственную жизнь. И в это время звери, побеги трав, деревья, вся удивленная природа вдыхали новый запах его плоти, хранивший еще аромат вечности. И она, Дора, тоже изумлялась, словно сама земля в то первое человеческое утро. Они прижалась к нему, чтобы прочувствовать свежесть его тела, чтобы понять, почему, каким чудом это лицо не сохранило никаких следов греха, ни даже усталости, а замерло в нескончаемой юности. На самом деле, думала Дора об этом или нет, Она была скорее взволнована и растревожена, чем удивлена. Пение птиц и шорох листьев раздражали, а не успокаивали ее. И это мощное тело, казалось ей сейчас, как ни странно, хрупким, нежная кожа, мерно вздымающаяся под левой грудью, одновременно притягивала ее и отбрасывала в непроглядную темень. В душе ее раскрывался незнакомый цветок любви, но вместе с ним рождалась и неясная ненависть. Ненависть, которую Дора испытывала не к Гальдару, а к себе. Печальная дочь императора упрекала себя в том, что не может больше презирать спящего рядом раба. Столько раз рассвет возвращал ее на землю, когда наконец выступали из темноты сытые лица любовников, их пошлые и немощные тела. Но Гальдар оставался таким же, каким был ночью!