Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 44



— По нонешним временам особенно…

Шестаков возвратился с небес на землю:

— Вань, кашки не осталось там?..

— Не осталось, Николай Палыч.

— Ну и слава богу! Ничего нет вреднее сна на полный желудок. Так ты о чем?

— Вот говорю, что вы сейчас, коли по старым меркам наметать, никак не меньше чем на адмирала тянете. Ай нет, Николай Палыч?

Шестаков тщательно облизал ложку, кивнул серьезно:

— На бригадира…

— Это чтой-то?

— Был такой чин, друг милый Ваня, в российском флоте…

— Важный?

— Приличный. Поменьше контр-адмирала, побольше капепанга. Соответствовал званию командора во флоте его величества короля английского.

— Вот я о том и веду речь, — оживился Соколков.

— Чего это тебя вдруг разобрало? — засмеялся Шестаков. — Звания все эти у нас в республике давно отменены.

— А пост остался? А должность имеется? Ответственность в наличии? Вот мне и невдомек…

— Что тебе невдомек? — Шестаков точными быстрыми щелчками сбросил в кружку с морковным чаем порошок сахарина. — Ты к чему подъезжаешь, не соображу я что-то?

— А невдомек мне разрыв между нашей жизнедеятельностью и моими революционными планами об ней!

— Ого! Очень красиво излагаешь! — удивился Шестаков. — Прямо как молодой эсер смазливой горничной. Ну-ка, ну-ка, какие такие революционные планы поломала наша с тобой жизнь?

Соколков, наморщив лоб, вдумчиво сообщил:

— Я так полагаю, Николай Палыч, революция была придумана товарищем Лениным, чтобы всякий матрос начал жить как адмирал. А покамест вы, можно сказать, настоящий адмирал, ну, пусть и красный, живете хуже всякого матроса. Неувязочка выходит.

Шестаков сделал вид, что глубоко задумался, скрутил толстую махорочную самокрутку, прикурил от уголька:

— Понимаешь, мил друг Ваня, революция — штука долгая. И окончательно побеждает она не во дворцах, а в умах…

Иван закивал — понятно, мол. А Шестаков продолжал:

— Когда большинство людей начнет понимать мир правильно, тогда и победит революция во всем мире…

Соколков взъерошился:

— Ну, а я чего понимаю неправильно?

— А неправильно понимаешь ты — пока что — содержание революции. — Шестаков легко забросил на койку согревшиеся ноги и сунул их под тюфяк.

— В каких же это смыслах? — обиженно переспросил Иван.

— В самых прямых, Ваня. Революция — это работа! Чтобы каждый матрос зажил как адмирал, надо всем очень много работать. Ты сам-то когда последний раз работал?

— О-ох, давно! — пригорюнился Соколков. — Только когда же мне работать-то было? Я под ружьем, считайте, шестой год без отпуска!

— Вот то-то и оно. А хлебушек-то все шесть годов мы с тобой кушаем? Миллионы людей под ружьем, а кто под налыгачем? А у станка? А в шахте? Слышал, докладывали: в нынешнем году Россия выплавит стали, как при Петре Первом. Ничего? На двести лет назад отлетели. А ты адмиральской жизни желаешь! Ну и гусь!..

Иван подбросил несколько щепок в печку, раздумчиво спросил:

— А что же будет-то?

— Все в порядке будет, Иван. Беда наша, что мы пахоту ведем не плугом, а штыком. Плугом это делать сподручнее, и хлеб из-под него богаче, да только от бандитов и грабителей, что на меже стоят, плугом не отмахнешься. Тут штык нужен. Погоди немного, отгоним паразитов за окоем — вот тогда мы с тобой заживем по-другому…

— Эт-то верно. Да хлебушек-то людям сейчас нужон! Ждать многие притомились…

— Вот мы с тобой и отправляемся на днях за хлебом, — сказал Шестаков примирительно.

— Далеко? — оживился Соколков.

— Не близко. — Шестаков натянул повыше байковое одеяло, нахлобучил поглубже шапку, удобнее умостился на койке. — На Студеный океан, в Карское море.

Не вдумываясь, откуда в океане возьмется хлеб, Соколков лишь спросил деловито:

— Много хлеба-то?

— Миллион пудов с гаком.

— Ско-о-лько? — обалдело переспросил Иван.

— Мил-ли-он, — сонно пробормотал Шестаков, его уже кружила теплая дремота. И вдруг, приподнявшись, сказал ясным голосом: — Иван, ты соображаешь, сколько это — миллион пудов? Да еще с гаком? Всей России каравай поднесем!



Уронил голову в подушку и заснул уже накрепко, без снов, до утра.

А Иван Соколков еще долго лежал в темноте, шевелил губами, морщил лоб — подсчитывал.

К полуночи вызвездило — крохотные колючие светлячки усыпали черное одеяло небосвода, и от этого стало еще холоднее. Мороз словно застудил, намертво сковал все звуки окрест, и от этой могильной тишины хотелось ругаться и плакать.

Но прапорщик Севрюков и подпрапорщик Енгалычев, казак из старослужащих, сидевшие засадой в еловом ветхом балаганчике, брошенном кем-то из охотников-ненцев, плакать не умели, а ругаться нельзя было.

Шепотом — что за ругань?

А громко — нельзя.

И костра развести нельзя.

Прикрываясь за сугробом от острого, будто иглами пронизывающего ветра, Енгалычев зашептал:

— Слышь, Севрюков! Пропадем ведь без огня-то!

Севрюков покосился на него:

— За ночь не пропадем… — А у самого от стужи губы еле шевелятся.

Енгалычев зло сплюнул, и они услышали легкий металлический звон — будто гривенник упал на замерзший наст.

Плевок на лету застыл.

— Ночь ночи рознь, — сказал Енгалычев угрюмо. — Здесь ночь — полгода.

— Не скули. Нынче вытерпим ежели мы с тобой — всю жизнь в тепле будем.

— Жи-изнь… — протянул Енгалычев. — Ох, и жизнь наша собачья. Озверели вовсе — на людей засидку делаем!

Севрюков растер рукавицами немеющие щеки, с коротким смешком бросил:

— Комиссары не люди. Учти, матроса убить — не грех, а добродейство…

— Ладно, посмотрим, — вяло сказал Енгалычев и тоже принялся растирать щеки. — Я так думаю, мы с комиссарами на одной сковороде у чертей жариться будем…

Прошел еще час.

Севрюков приподнял голову, насторожился:

— Тихо! Слушай!..

Из ночной мглы доносился пока еле слышный, но с каждой минутой все более отчетливый собачий лай, тяжелое сопенье. На мили вокруг разносился пронзительный визг полозьев по сухому снегу, гортанные выкрики каюра — шум груженой упряжки на санном тракте.

Енгалычев посмотрел на Севрюкова:

— Что?..

— Давай!

Севрюков подтолкнул Енгалычева в спину.

— Беги, падай на лыжню, — свистящим шепотом скомандовал он. — И лежи как покойник, а то нынче же будешь на сковородке у комиссаров…

Енгалычев выбежал на тракт, упал посреди лыжни, раскинув в стороны руки.

Севрюков снял рукавицы и быстро-быстро принялся растирать замерзшие ладони, согревать их дыханием.

Вот и упряжка показалась. Семь огромных пушистых лаек-маламутов. На нартах — двое укутанных в меховые толстые шубы людей.

Увидав распростертое тело Енгалычева, каюр скомандовал собакам «по-оть»! и с размаху воткнул в твердый снежный наст остол.

Упряжка остановилась. Собаки начали обычную грызню между собой, а матрос Якимов, закутанный башлыком, в перекрестье пулеметных лент, соскочил с нарт и закричал:

— Стоп машина, Кононка! Малый назад, трави пар! Человек за бортом! Жив?

Каюр Кононка подбежал к Енгалычеву, наклонился над ним, приподнял голову.

— Дышит, однако! — крикнул Якимову.

— Тогда доставай спирт, готовь костер, выручать братишку будем! — скомандовал матрос.

Он тоже подошел к Енгалычеву.

Севрюков расстегнул пуговицы шинели, засунул ладони под мышки — руки надо отогреть, иначе вся затея полетит к чертовой матери. И внимательно следил за дорогой. Пошевелил пальцами — двигаются.

Матрос склонился над Енгалычевым. Вот теперь время.

Севрюков выпростал руки, немного высунулся из-за сугроба, достал из-за пазухи тяжелый маузер, покачал его в руке. И тщательно прицелился.

Сначала в каюра, но не выстрелил, а плавно перевел длинный ствол на Якимова, в створ его широкой спины. А тот хлопал по щекам Енгалычева, тормошил его — очнись, браток!