Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 11



Вентиляционное отверстие моей камеры оказалось закрытым обычным листом писчей бумаги, видимо, мой предшественник таким образом боролся с шумом и холодом. Позже, когда охранники выключили свет, я наконец понял, что такое самое худшее — полная изоляция. Я, живущий ради одной цели: устанавливать информационное взаимодействие, вдруг понял, насколько тяжко сидеть вот так, взаперти, и не иметь возможности слышать что-либо самому и быть услышанным кем-либо. А если учитывать специфику работы WikiLeaks, то мое положение становились особенно трудным. Ведь мы вели информационные войны с изрядным числом противников, и некоторые ситуации требовали моего непосредственного ежечасного вмешательства. Когда утром включили свет, я уже знал, что надо выяснить в первую очередь: как отсюда звонить. Могут тюремщики проявить снисхождение и разрешить парню доступ к Интернету? Маловероятно. Однако мой жизненный принцип — никогда не терять надежды, и тогда невозможное остается невозможным лишь до тех пор, пока ваше воображение не докажет обратного. Вот почему я непрерывно думал, продолжал надеяться и в конце концов нажал кнопку экстренного вызова.

Мне разрешили встречу с начальником тюрьмы. Именно по его распоряжению я находился в крыле «Онслоу», где содержались «особо опасные» заключенные. Эта часть Уандсворта, состоящая из нескольких ярусов и имеющая отдельные камеры, славилась своей особой культурой. Судя по всему, начальник решил отправить меня туда из-за риска, что на меня нападут другие заключенные. Странное предположение: все, с кем я там встречался, определенно стояли на моей стороне. Крыло «Онслоу» было заполнено насильниками, педофилами и мафиозными боссами, иногда там сидели знаменитости. Я находился один в камере, и по-прежнему мне не разрешали пользоваться телефоном. Ни позвонить, ни написать, ни поговорить с коллегами — ни одного шанса. В этой клетке я чувствовал себя вызывающе дерзким, но полностью безоружным.

Камера находилась в подвале размером примерно два на четыре метра, в моем распоряжении имелись кровать, раковина, унитаз, стол, шкаф и грязно-белые стены. Бомльшую часть стены занимала серая пластиковая конструкция, обеспечивавшая воду и систему вентиляции для умывальника и туалета. При разработке системы пытались минимизировать вероятность, что узник покалечит себя, в результате все было унылым, сглаженным и скрытым от глаз. Умывальник — без крана, унитаз — без бачка и даже без рычага для слива воды. Все автоматизировано или управлялось прикосновением руки. На стене у кровати размещалась кнопка экстренного вызова врача; также висела занавеска, закрывающая унитаз. Наверху в стене было пробито маленькое зарешеченное окно с расстоянием между прутьями около четырех сантиметров. Окно выходило на тюремный двор — небольшую площадку, окруженную неприступным забором, покрытым несколькими слоями колючей проволоки. Иногда по утрам я видел ноги заключенных, проходящих мимо окна, слышал крики, обрывки шуток и разговоров. Установленная над дверью инфракрасная камера наблюдения непрерывно следила за мной. Ее глаз, уставившись на меня, всю ночь светился угрюмо-красным цветом. Сама дверь — абсолютно гладкая, без ничего — была снабжена глазком, прикрытым снаружи металлической пластинкой.

Поскольку заключенные проявляли ко мне повышенный интерес, то кто-нибудь обязательно заглядывал в глазок, любопытствуя, чем я занимаюсь, и пластинка, поднимаясь и опускаясь, беспрестанно пощелкивала. У Робера Брессона есть фильм «Приговоренный к смерти бежал»[4], там удар ложкой по кирпичной кладке может показаться звучанием оркестра, — прекрасное кино, но прежде всего блестящая работа звукооператора. В Уандсворте каждый звук был именно таким: наполненным пустым пространством и эхом. Когда пластинку глазка приподнимали, она скрипела, и я чувствовал на себе чей-то взгляд. Что и говорить. Они хотели знать, как я справляюсь со своим положением узника. Или как я выгляжу. Сегодня мы живем в такое время, когда ни одна знаменитость не может себя чувствовать защищенной от любопытства и подглядываний; вскоре сквозь дверь я начал слышать разное шептание. Причем шепот наполнял все пространство камеры: «Осторожнее, следи, с кем говоришь»; «У тебя все будет хорошо»; «Не доверяй никому»; «Ни о чем не волнуйся».



Казалось, я попал в какую-то дурную версию «Барбареллы»[5]. Мне хотелось быть свободным и заниматься журналистикой, а не торчать здесь, изображая мученика. И все, чему я научился в жизни, не только не помогало, а делало просто невозможным переварить бюрократический ад тюрьмы и преодолеть позорный ужас перед слепым давлением власти. Каждый час заключения — это партизанская война против посягательств на ваши права и против вторжения в вашу жизнь разной писанины и отупляющих правил. Вы хотите подать всего лишь заявку на приобретение почтовой марки, — но рискуете заработать переохлаждение уймой разных способов. Когда меня перевели в новое крыло, я продолжал добиваться своего права на звонки. И это напоминало настоящий сталинизм. Бомльшую часть времени, проведенного там, я потратил на то, чтобы выбить звонок адвокату. Для звонка нужно было набирать заранее оговоренный номер из заранее представленного списка и иметь деньги на телефонном счету. Счет мог быть местный или международный, но для каждого требовалась своя форма заполнения. Причем и заполучить, и передать назад эти формы — суровое испытание. Я столько раз заполнял бумаги, что почувствовал себя диккенсовским персонажем из «Холодного дома», участником тяжбы «Джарндисы против Джарндисов». Нескончаемый процесс. Я должен был указать имя, телефонный номер, адрес и дату рождения человека, которому я собирался позвонить. После этого — заполнить форму, чтобы получить PIN-код для местных звонков и еще один — для международных. Все начиналось как фарс, затем превращалось в кошмар и изощренную пытку. Бланки форм ходили туда-сюда или просто терялись. И когда в итоге ты добирался до телефона, на разговор выделяли лишь десять минут. А потом не полагалось звонить в течение пяти минут. Звонки — кроме разговоров с адвокатами — записывались, однако требовалось предпринимать особые шаги, чтобы еще доказать, что ваш собеседник — адвокат. Именно по этой причине тюремное начальство принимало только офисные телефонные номера, а не мобильные, хотя юристов лишь по мобильному и достанешь. И всё в таком духе — кафкианские миазмы мелких гадостей и помех.

В конце концов мне удалось поговорить с матерью и адвокатом. Я также попытался дозвониться до Дэниела Эллсберга — человека, предъявившего миру «Документы Пентагона»[6]. Он не отвечал. Выяснилось, что Дэниел в то время как раз приковывал себя к воротам Белого дома. (Чтобы не допустить этого, у него забрали наручники.) «Добрый день, Дэн, — сказал я его автоответчику. — Привет тебе из подвалов викторианской каталажки. Послание всем остальным: „Вам бы здесь побывать“».

Шли дни, и мне стали подсовывать под дверь документы, некоторые — ночью, сопровождаемые шепотом. Среди них было много газетных вырезок и подборок, скачанных из Интернета, с пометами заключенных. Одна из статей называлась Is Rape Rampant in Gender-Equal Sweden? («В Швеции с ее равенством полов бесчинствуют насильники?»). В тюремном заточении обычно расцветают как всевозможные теории заговора, так и характерное для узников содействие в юридических делах. Заключенные, безусловно, обладают немалым опытом, и большинство из них строги и к себе, и к окружающему их порядку, принимая как должное, что тюремная система явно настроена на выжимание из них всех соков. Многие из тех, кто подбрасывал мне под дверь корреспонденцию, были подлинными экспертами по судебным ошибкам, и это служило утешением в ночные часы. Было бы глупостью с моей стороны думать, будто все заключенные невинны, но некоторые — определенно, и я чувствовал, что эти документы и письма — проявление солидарности. В тюрьме естественно испытывать сильный гнев, я и злился, выписывая восьмерки по своему загону, словно спятившая пчела, и пытаясь хоть чем-то себя занять.