Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



От унижения можно было задохнуться. Слава богу, наша сборная в финал не попала. И я не предал ее тем, что отказался идти на финальный матч, а билет на него продал. Как я мог удержаться от этого безрассудства? За день до матча по телевидению объявили, что официально-спекулятивные цены на билеты финального матча возросли до тысячи марок. Конечно, я предупредил нашего тогдашнего «вожака», что на вырученные деньги я непременно свожу его в какое-нибудь кафе поесть мороженого. Он был нравственным. Не пил и не соглашался хотя бы глазком взглянуть на пип-шоу. Это могло когда-нибудь испортить его карьеру. А на мороженое согласился.

Практически с его разрешения я спустился в подземный переход неподалеку от стадиона и стал в ряд обычных спортивных спекулянтов. И эта продажа не казалась мне такой постыдной и унизительной, как продажа икры, потому что билет я продавал на матч Италия – ФРГ, а икра за границей была одним из символов социалистических успехов нашей Родины. Торгуясь за нее, я практически торговался за Родину! И за шесть марок продавать ее не собирался.

Зато на эту тысячу я накупил подарков и друзьям, и родственникам, и знакомым. И мне их хватило на всех, тем более что я захватил с собой из гостиниц и шампуни, и белые тапочки, и даже, прости меня, Господи, два полотенца.

Моя поездка в Америку – на первые, как я их называю, шульмановские, гастроли – была совсем другой. Впервые я попал за границу самостоятельным человеком. Я не должен был упрашивать кого-нибудь из прохожих купить у меня баночку икры. Я не привез с собой пакетики гречневой каши. Я прилетел без кипятильника. Да-да! Даже артисты таких театров, как МХАТ и Большой, в каждую заграничную поездку уезжали с кипятильниками и пакетами гречневой каши, которую варили в своих номерах в гостинице. Я мог позволить себе пойти за собственные деньги в парикмахерскую, а не пытаться по-клоунски нелепо стричь сам себя у зеркала, где все движения наоборот.

Правда, я поначалу совершенно растерялся от того, что в Америке все по-другому. Другие телефоны-автоматы, другие аэропорты, другие порядки в магазинах, ресторанах… Все казалось невероятно сложным, а люди – очень умными, потому что умели во всем этом ориентироваться. В прачечных стояли компьютеры! Кореянки, филиппинки, китаянки управлялись с ними легче, чем мы, советские мужики, с иностранными электробритвами. Витя Шульман тоже вызывал у меня восхищение тем, что он научился пользоваться этим убежавшим от нас вперед миром! Первые дни я боялся сделать шаг от Шульмана в сторону, дабы не утонуть в напористом потоке цивилизации. Мне даже казалось, что Шульман хорошо знает английский язык. А то, что он пытался руками дообъяснять несколько известных ему выражений, я принимал просто за южно-одесский темперамент.

О своих восторгах, испытанных в ту поездку, я написал в очерках «Возвращение». Книжку в московском издательстве побоялись печатать. Издали в Эстонии. Уже тогда эстонцы в своем подражании Западу сэкономили на рисунках, краске, бумаге, шрифте, полях и знаках препинания вплоть до запятых… Назвать изданные очерки книжкой можно было с такой же натяжкой, как назвать мюзиклом «Руководство по эксплуатации пылесоса».

Тем не менее сборник был быстро раскуплен за счет популярной фамилии автора и той антисоветской отваги, с которой он описывал количество йогуртов и колбасы в американских супермаркетах. Находились даже такие, кто уверял, что меня скоро за это описание посадят. Потому что такой экстаз от восхищения Америкой – практически предательство Родины.

Возвращаться из этого красиво упакованного рыночного изобилия в нашу бесколбасную, безйогуртовую, беспопкорновую, неголливудскую жизнь было все равно что цветной телевизор заменить на черно-белый. Возвращаясь, я думал: когда же все это появится у нас? И наивно полагал, что до этого времени не доживу. Еще хотелось, чтобы мы тоже стали такими же свободными, раскованными и счастливыми, как те американцы, которые каждый день встречали меня с улыбками на улицах. И говорили: «Здравствуйте! Как дела?» А я от их улыбок смущался и думал, что у меня просто что-то расстегнуто, и, вместо того чтобы ответить на улыбку улыбкой, оглядывал себя.

Да, я тоже был советским человеком. Мне американские песни нравились больше, чем наши, потому что в американских я не понимал слова, а в наших понимал. Попав впервые в американский супермаркет, я просил Шульмана сфотографировать меня на фоне восьмидесяти сортов кефира и в обнимку с пятьюдесятью сортами колбасы, чтобы друзья поверили, что я это видел. Как и любого другого советского человека, в Америке меня гораздо больше интересовали магазины, чем памятники и музеи. Как и большинство советских людей, я тогда искренне считал, что цивилизация и колбаса – это синонимы.

Действительно, когда я вернулся, друзья не позавидовали тому, что я видел статую Свободы и Ниагарский водопад, – они с восхищением разглядывали продукты, которые слегка обозначились на фотографиях на заднем плане. Женщины пытались с лупой прочитать названия этих продуктов. Спрашивали, все ли из них я попробовал. Я гордо описывал словами вкус неведомых советскому человеку блюд. Дольше всего я пытался описать, что такое суши и сашими. Пока не догадался объяснить по-простому – строганина на котлетках из риса.



Конечно, не все, кому я рассказывал об Америке, верили, что официанты могут улыбаться посетителям, швейцары ресторанов – открывать перед ними двери… Что в аптеках запросто продаются таблетки от радикулита и от насморка. А на улице – стоит поднять руку – остановится такси и повезет тебя туда, куда надо тебе, а не водителю. «Это ты оставь для сцены. А нас не надо принимать за лохов!»

С не меньшим восторгом я рассказывал о своих впечатлениях и в кругу семьи. Так обычно делал мой отец, возвращаясь из путешествий. Теперь же он слушал меня со сдержанной улыбкой, не перебивая, и потом сказал только одну фразу: «Я смотрю, ты так ничего и не понял, хотя дубленку привез хорошую!»

Я тогда очень обиделся – за мою поездку, за совершенство Америки, за демократию, за свободу, за то будущее, которое я рисовал в своем воображении для России.

Мы поссорились. Отец не мог объяснить, что он имел в виду. Или я не хотел его понимать. Я ведь уже был звездой! На мои выступления собирались тысячи зрителей. Правда, я запомнил его слова, которые он сказал, чтобы закончить наш спор: «Ладно, не будем ссориться. Ты еще, наверное, не раз на Западе побываешь. Но когда меня не будет, помни: все не так просто! Жизнь – не черно-белое телевидение».

Мне иногда кажется, что родители уходят из жизни для того, чтобы дети начали все-таки прислушиваться к их советам. Лучше всего, и гораздо короче Тургенева, о проблеме «отцов и детей» написал в двустишии молодой поэт Андрей Алякин:

Сейчас, когда отца нет, я все чаще вспоминаю наши ссоры. Я благодарен ему прежде всего за то, что он не был обывателем. Ни журналисты, ни политики, ни Запад, ни писательская тусовка не заставили его думать так, как принято. Он никогда не был коммунистом, но при этом и не попал под влияние диссидентов.

Только мы, его самые близкие, знали, что он верит в Бога. У него была в тайнике иконка, оставшаяся от его мамы. И ее крестик. Незадолго до смерти, понимая, что скоро уйдет из жизни, он перекрестил меня, некрещеного, давая понять, что когда-нибудь мне тоже надо креститься.

А диссидентов он считал предателями. Убеждал меня, что скоро их всех забудут, стоит только измениться обстановке в мире. Я «инакомыслящих» защищал со всей прытью молодости. Отец пытался переубедить меня:

– Как ты можешь попадаться на эти «фиги в кармане»? Все эти «революционеры», о которых так трезвонит сегодня Запад, корчат из себя смельчаков, а на самом деле они театрально идут с открытой грудью на амбразуру, в которой давно уже нет пулемета.