Страница 6 из 77
Баранников вздрогнул и поднял голову. Дверь вагона с грохотом отодвинулась. В слепящем луче фонарика возникали белые лица, расширенные глаза. Люди помогали друг другу встать и вылезти из вагона.
Поезд стоял в лесу. Был не то вечер, не то предрассветный час. Их снова выстроили в колонну — она стала заметно меньше. Трупы умерших в пути немцы сбрасывали под откос.
Колонна тронулась вслед за гитлеровцем, который светил себе под ноги фонариком. Баранникову казалось, что они идут, прикованные к этому скользящему впереди светлому кругу. Дорога была песчаной, сыпучей и то поднималась вверх, то спускалась. Люди оступались, падали, их подхватывали товарищи. Отставать нельзя, отставших подбирает смерть. Так шли около часа, пока не уперлись в высокий, чуть проглядывавший в темноте забор из колючей проволоки. Открылись ворота. Кто-то скомандовал по-русски:
— Проходить по два человека!
Пары проходили через ворота, хриплый голос по-немецки считал:
— Айн, цвей, дрей, фиер… эльф, цвёльф…
Баранников шел в паре с дядей Терентием.
— Ну вот, брат,— тихо сказал дядя Терентий,— тут нам либо жить, либо сгнить…
Баранников молчал. Оторванный от счастливых воспоминаний, он удивленно думал о том, что с ним происходит. Он не понимал, зачем немцам нужно так мучить и без того, уже еле держащихся на ногах людей. Он смотрел на товарищей. Видел угрюмые лица со сжатыми ртами, видел набухшие злобой глаза. И тогда он подумал: «Все-таки мы страшны им! И страшны тем, что у каждого из пас была там, на родине, своя жизнь, свое счастье, а от этого человека так просто не оторвать. Мы и сейчас, когда кажется, что нет ничего светлого впереди, всей душой, всеми мыслями—в той, нашей, жизни, и, пока мы живы, не умрет наша ненависть к тем, кто отнял у нас счастье. Значит, главное теперь — не растерять любви к той далекой и такой близкой жизни. Тогда какую бы бесчеловечную муку ни придумали для нас эти безжалостные палачи, мы не покоримся…»
4
Это еще не был лагерь «Зеро». До него Баранникову почти год жить здесь, в лагере, под названием «Schluchthaus», что означает «дом в овраге» или «овражий дом».
Лагерь как лагерь. Таких на территории Германии были десятки. Шесть приземистых бараков-блоков. Один из них именуется госпиталем. Для поверок и экзекуций — аппельплац. Беленькие домики комендатуры, охраны и канцелярии. Высокий забор из наполненной током колючки. По углам лагерной территории, как глазастые сторожа-великаны,— вышки с прожекторами.
За восточной окраиной лагеря темнел, уходя в глубь леса, глубокий овраг. Он заменял дорогостоящий и слишком приметный крематорий. По ночам в овраг сбрасывали трупы, и потом бульдозеры заваливали их землей. Со стороны лагеря овраг становился все мельче и уже.
Баранников попал во второй блок, в котором большинство узников были советские люди. Жили здесь и поляки, чехи, французы, бельгийцы, югославы — в большинстве своем военнопленные. Но были и такие, которых, как Баранникова, подхватила и занесла сюда военная буря.
На первом этаже нар, где получил место Баранников, его соседом справа оказался штурман сбитого над Германией бомбардировщика Александр Грушко. Было ему лет тридцать, не больше, но в его черных, отросших после машинки волосах уже появился стальной отлив седины. По ночам он страшно скрипел зубами и метался, точно в горячке. Видно, нелегко давалась неволя человеку, привыкшему к безграничному простору неба.
— Тут, брат, механика простая,— говорил он Баранникову.—Либо ты сволочью станешь, либо — овраг.
— Выходит, все тут в бараке сволочи? — спросил Баранников.
Черные цыганские глаза Грушко сузились:
— Счет сволочам идет здесь каждый день…— Он показал на проходившего мимо них капо, которого все звали «Пан з Варшавы».— Был, говорят, учителем, детишек воспитывал, а теперь совесть продал за повязку на рукаве…
На третий день после того, как Баранникова привезли в лагерь, к нему подошел коренастый, крупноголовый мужчина лет сорока пяти. Они познакомились.
— Меня зовут Алексей,— сказал коренастый,— Мы тут имеем свое советское землячество. Просто чтобы держаться друг к другу поближе. Так что ты не падай духом…— улыбнулся он.
— Я не из боязливых,— смотря ему в глаза, сказал Баранников.
— Вот и хорошо. Если какая забота, обращайся. Мое место сразу возле двери, справа.
Жизнь в лагере шла своим чередом. В предрассветной мгле — утренняя поверка на аппельплаце, торопливый завтрак из куска хлеба с бурдой, именуемой «кофе», и — скорый марш на работы. Вечером — возвращение в лагерь. Снова поверка, ужин—полкотелка вонючего жидкого супа, и люди, похожие на серые качающиеся тени, разбредаются по баракам. Шесть часов сна, и все начинается сначала. И так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем.
Питание рассчитано только на поддержание в человеке тусклого тления жизни. А работа изнурительная. Потерял силы, не можешь работать, идти — пристрелят на месте. Заболел — отправят в так называемый «Госпиталь», а оттуда одна дорога— в овраг. Малейшее сопротивление лагерным порядкам — тюремный бункер и тот же овраг.
Недолгий срок нужен был Баранникову, чтобы понять, что его здесь ждет, но, вспоминая слова Грушко, он ые выбирал между предательством и смертью, он выбрал третий путь — борьбу.
Как-то вечером после поверки он заговорил с Грушко:
— Значит, по-твоему, либо стать сволочью, либо смерть?
Грушко лежал навзничь и остановившимся взглядом смотрел в корявые доски нар второго этажа. Он молчал, и Баранников продолжал:
— А если не стать сволочью, и не умереть, а быть умнее и хитрее наших палачей?
— Ну и что? — хрипло спросил Грушко.— Два раза ты перехитришь их, а потом какой-то негодяй продаст тебя за полбуханки хлеба…— Он схватил Баранникова за руку и сильно стиснул ее.
Баранников оглянулся — в дверях показался Пан з Варшавы. Когда капо прошел мимо них в глубь блока, Грушко повернулся к Баранникову.
— Вот тебе свежий пример…— шепотом говорил он.— На твоем месте раньше лежал поляк, учитель из Кракова, Станислав. Замечательный человек, умница, добрейшая душа… Держался, держался и однажды говорит: «Нет, не могу больше. Побегу». Меня с собой звал. Я испугался. Он, понимаешь, доверился этому Пану з Варшавы — соотечественник, так сказать, коллега, вместе когда-то учились. Эта шкура обещала помочь ему и продала его. Вот и сгинул человек. А Пан з Варшавы хоть бы что — живет не тужит… Попробуй поборись с ним.
На другой день Баранников рассказал товарищу Алексею о своем разговоре с Грушко. Выслушав Баранникова, оп сказал:
— Тревожит меня твой Грушко. Очень тревожит. Ты от него не отступайся.
Жил в этом же блоке паренек, которого все звали Демка. Было ему лет семнадцать, не больше. Говорили, будто он из шпаны, без роду и племени.
Не нравился Баранникову этот Демка. Только и знает вертится возле эсэсовцев, а вечера просиживает в каморке у Пана з Варшавы. Его часто освобождали от работы, и вообще не было видно по этому Демке, что живет он в лагере рабов,— озорная улыбка не сходила с его лица. Но Демка почему-то дружил с человеком старше его раза в три. Это был прораб из Минска Степан Степанович — один из близких товарищу Алексею людей. Баранников видел, что Степан Степанович относится к парню по-отечески, почти нежно, и все выбирал момент поговорить с ним, посоветовать быть с Демкой поосторожней.
В это утро на поверке присутствовали комендант лагеря и начальник политического отдела. Все насторожились — эти зря так рано не встают. Однако во время поверки ничего не произошло. Заключенные построились в колонну, и она двинулась к воротам… У ворот стоял комендант и пристально всматривался в лица проходивших мимо него узников.
И вот он нашел того, кого искал, и подал ему знак рукой. Из колонны вышел Пан з Варшавы. Как только он приблизился к коменданту, тот наотмашь ударил его по лицу коротким стеком. Солдаты схватили капо и потащили в комендатуру.