Страница 86 из 125
Браво, «авторитетные историки»! Браво, летописец Филипп!
Той ранней весной закончился год крестового похода, но война продолжалась. Сарацины окружили гарнизон, оставленный нами в Яффе, и когда Ричард дошел туда, завязалась жестокая и успешная для него битва. Он сражался со всей былой энергией, дерзостью и мудростью, словно переживал возрождение духа. Я думаю, что возрождение — правильное слово, поскольку Ричард, возвращавшийся из Вифании в Акру, был конченым человеком. Когда подавали еду, он ел, но не находил в ней вкуса, и пища не шла ему впрок. Он клал ее ложкой в рот, но с таким же успехом мог есть рубленое сено и не понял бы этого. Он исхудал и выглядел изможденным, почти перестал заботиться о своей внешности и не менял бы рубашки, если бы я не заставлял его надевать чистую. В фургоне он больше не ездил и отдал свою чалую лошадь Рэйфу Клермонскому, страдавшему от гноящегося нарыва на пятке. Нога Рэйфа карикатурно распухла, и Ричард сказал: «Садись на араба, его ровный ход будет меньше тебя беспокоить», а сам поехал на хромой спотыкающейся кобыле, которую тот приобрел после гибели Лайерда. Однако арабский конь был норовистым, и иногда Рэйф с искаженным от боли лицом пускал его в галоп в объезд основной дороги.
Из одного такого рейда он вернулся утром, когда отступавшая толпа людей, бывшая еще недавно армией, извивалась лентой вдоль южной части гряды низких холмов, отделявших ее от города, из которого они выходили с намерением взять Иерусалим.
— Сир, — обратился к Ричарду Рэйф ласковым голосом, каким все мы теперь с ним говорили, — вы никогда не видели Иерусалима сверху. Возьмите мою лошадь, поезжайте на вершину вон того холма, и вы увидите его сияющим в лучах солнца.
Ричард повернул к нему лицо, суровое и испещренное морщинами, как вспаханное поле зимой.
— Те, кто оказались недостойны взять Иерусалим, недостойны и смотреть на него, — возразил он.
В глазах Хьюберта Уолтера, для которого дисциплина оставалась не зависимым ни от чего достоинством, чем-то самоценным лично для него, отступавшая армия была более деморализованной, чем на самом деле, хотя дело с ней действительно обстояло плохо, пока мы не подошли к вновь занятой сарацинами Яффе. В этой битве Ричард дрался, как вдохновенный дьявол, — и мне подумалось, что он искал смерти.
Потом обсуждались условия мирного договора с Саладдином, и он снова вернулся к жизни. Яффа и Акра должны были остаться в руках христиан. Саладдин яростно боролся за Акру — она была ключом к Палестине, — но Ричард твердо стоял на своем. «Я не смог взять Иерусалим силами, бывшими под моим командованием, но могу и буду удерживать Акру до дня Страшного Суда». С этой решимостью он воспрял и снова издал приказы (правда, слишком поздно), запрещающие допуск в лагерь женщин, пьянство, драки, курение опиума, свалки отходов и прочие беспорядки.
Саладдин капитулировал перед требованием оставить Акру христианам. Был подписан мирный договор сроком на три года и три месяца, плюс еще три условно. В договоре содержался намек на то, что в недалеком будущем военные действия могут быть возобновлены, то есть в один прекрасный день Ричард с новыми союзниками либо без них опять сядет в фургон и штандарт Англии снова будет развеваться в лучах восточного солнца. Но сам он не сказал об этом ни слова, даже не намекнул. С остатками армии, превратившейся в толпу людей, в основном страстно желавших отправиться по домам, он возвратился в Акру, встал там лагерем и начал подготовку к отплытию.
На этот раз причин отказываться от резиденции во дворце не было, но шатер Ричарда, как и прежде, стоял рядом с шатром Хьюберта Уолтера. Солдаты целыми днями острили по этому поводу, гадая, как поступили бы они в данных обстоятельствах. Правда, они не страдали от отсутствия женщин, поскольку Ричард не обращал особого внимания на строгое соблюдение своих приказов и, хотя он сражался в Яффе как прежде, после повторного взятия город являл собой грандиозную картину грабежа и насилия. Это была уже не дисциплинированная армия крестоносцев, а толпа потерпевших поражение солдат, возвращавшихся домой, не возражавших против небольших сражений, но почти не подчинявшихся прежнему строгому управлению.
Многие сарацинские женщины, особенно из бедных семей, потеряв мужей и дома, дошли вместе с армией Ричарда до Акры. Когда началась посадка на корабли, многие сцены вызывали жалость. Женщины, которым будущее не сулило ничего, кроме голодной смерти и окончательного падения, цеплялись за своих временных защитников, умоляя взять их на борт. Многие мужчины воспринимали свой отъезд с такой же легкостью, с какой брали этих женщин, некоторые страдали от предстоящей разлуки. Может быть, под конец своих дней, лежа в постели рядом с мясистыми, вялыми французскими, фламандскими и английскими женами-крестьянками, они предавались воспоминаниям и мечтали о миниатюрных, с медовой кожей, с глазами оленьих самок женщинах с ниспадавшими до пола черными волосами и приятно льстившей самолюбию самца восточной покорностью, женщин, никогда не ворчавших и не вступающих в спор хотя бы потому, что они знали слишком мало иностранных слов. Несомненно, эти воспоминания становились еще более чарующими, когда мужчины преувеличивали экзотическую прелесть временных любовниц, забывая менее приятные вещи.
Правда, некоторые рыцари, располагавшие деньгами для взятки, или достаточно хитрые для обмана, а то и просто наглые, ухитрялись, пренебрегая требованиями капитанов, поднимать женщин на борт, что тоже давало повод для умозрительных рассуждений. Стали ли эти женщины нормально жить и рожать младенцев-полукровок, светлее, чем они сами, но темнее отцов, или же зачахли и умерли в суровых и холодных замках севера и запада? Как они объяснялись с людьми? Чем утешались?
Король Англии, которого ожидала красивейшая и самая любящая женщина в мире, послал ей вежливое послание, сообщавшее о благополучном возвращении, а через три дня еще одно, такое же вежливое, о том, что, если она не возражает, он будет рад поужинать с нею в тот же вечер. Паж вернулся к нему с письмом, содержавшим единственную фразу, но написанную собственной рукой Беренгарии: «Милорд, я живу ради этого часа».
— Ну, Блондель, разыщи наши лучшие одежды и укрась лентой или букетом цветов свою лютню. И, если можешь, выдумай какую-нибудь милую историю, уместную и пригодную для дамских ушей… — Ричард запнулся, и лицо его снова приобрело выражение, свойственное человеку, пережившему горечь поражения. Видеть это было хуже всякой пытки. Он вовсе не думал о возвращении к ней.
Мне удалось отвлечься от моей собственной, сравнительно мелкой проблемы.
— Ее величеству вряд ли захочется думать или тратить время на какие-то истории или на музыку. Вы вернулись, целым и невредимым, сир, и этого достаточно, чтобы миледи Беренгария чувствовала себя совершенно счастливой.
— Если во рту у других всегда готов плевок, то у тебя, Блондель, всегда наготове сладчайшее миндальное масло. Хорошо бы все были такими, как ты!
— Теперь мой черед вставить слово, — послышался из угла шатра голос Рэйфа. — Королева давно позабыла о том, что есть такой город Иерусалим, а если Блондель упомянет Яффу, то она подумает: «Ах, да, Яффа — это место, где растут апельсины!» Огромное достоинство женщин — слепое стремление к покою. Бог сотворил их глупыми, мягкими и гладкими — как замшевая безрукавка под кольчугой.
Ненадолго воцарилась тишина. Каждый из нас думал о своем. Потом заговорил Ричард:
— Да, о королеве вы оба судите правильно — то же относится и к моей сестре. Но там есть еще и эта маленькая горбунья — Анна. Я прочту в ее глазах слово «Иерусалим», написанное большими буквами. Она будет смотреть на меня с пониманием и сожалением… Рэйф, а ведь Бог подпортил кое-кого из нас — разве нет? Анна не мягкая, не гладкая и не глупая.
— Тогда пусть Блондель предоставит ей правдивый отчет о воде в кишках, — сказал Рэйф. — Это отвлечет ее.
Его, разумеется, можно было простить — язва на пятке так и не заживала. Эссель лечил Рэйфа не только заплесневевшими галетами, но буквально всеми известными испытанными средствами: припарками из трав и хлеба, солевыми компрессами, холодом и теплом; он смазывал язву дегтем, маслом, различными винами, присыпал толчеными финиками по сарацинскому рецепту и даже, не без возражений Рэйфа, прикладывал теплый коровий навоз, по слухам, успешно применяемый в Индии. Все было напрасно, пятка гнила. Эссель срезал разложившуюся ткань, выскабливал размягчившуюся кость. Рэйф страдал от мучительной боли, но сносил все с мрачным терпением и какой-то яростной решимостью. На полпути между Яффой и Акрой ему пришлось расстаться даже с ровно шагавшей арабской лошадью и продолжать путь на наспех сколоченных носилках, а теперь он лежал в постели — беспомощный, терзаемый болью, но по-прежнему неукротимый и язвительный.