Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 102

Кострище разрыли и вытащили на доску черный ком. Долго выстукивали: «Звенит — не звенит?» Наконец решили: «Должно, готово! Ломай!»

Раскололи глину, и такой необыкновенный аромат пошел, что скулы заломило. Очистив кушанье, что дымилось и благоухало, поставили в центр пиршества.

Подбросили дров в огонь — теперь уже для освещения, — поскольку день догорел и на тлеющем небе замигали первые звезды. Старики быстро разобрали овцу. Мясо от крупных костей отходило легко, оставляя их совершенно чистыми, а мелкие оказались такими мягкими, что их можно было есть.

Старик Кудинов прочитал молитву, и пошла чинная застолица, где гулял по кругу бочонок вишневки и каждому давали сказать нужное слово. Помянули глотком вина живых, мертвых и приснопамятных «пленных, военных и нас, казаков бедных...». А когда пришло довольство насыщения, начались общие разговоры и воспоминания...

Старик Ясаков, огладив бороду и никого не приглашая в помощь, глуховатым, но все еще сильным и красивым голосом вдруг пропел, словно проговорил: «Проснется день души моей...»

Дрогнула застолица, откинулась от трапезы и стройно, «хоперским осмигласием», когда каждый поет свою партию, а голоса сплетаются в органную полифонию, на общем вздохе подхватила:

И вырвавшись из общего согласия, поднявшись на октаву выше, «дишкант»-подголосок прорыдал:

Как я не заметил этого мальчонку? Он пришел с кем-то из стариков, тихо со всеми поел, не проронив ни слова в беседе старших, а теперь вот началось его дело — «дикшантить», и он раздвинул голоса взрослых и вырвался в самую поднебесную высь, в самую сердечную боль:

А Родины моей здесь нет...

Нигде не слушал я такой музыки, как на Хопре, и ничто в этом мире не волнует меня больше ее. Это сокровище, которому еще нет должной цены. Древнее, пришедшее к нам из Византии и роднящее нас с грузинской полифонией, с церковным пением, никогда не бывшее в повседневном широком употреблении, но как драгоценность сохраняемая мастерами для великого дня, для момента, когда плачет сердце и распахивается душа, желая очищения.

Жгучие слезы стянули мне веки, забила и согнула меня судорога рыданий. Припав к моему плечу, старик Григорьев заплакал со мной вместе, деля и понимая мою печаль.

Поблескивали слезами освещенные пляшущим светом костра стариковские лица. Им было что вспоминать и что оплакивать. И долго молчали мы после того, как отрокотали и отзвенели голоса песни...

Но вот старик Кудинов ударил кулаком о колено и выкрикнул:

И старики с готовностью подхватили:

Прихлопывая в ладоши, гикая и присвистывая, загуляла, закипела казачья степная вольница.

Пели, вскидывая к небу жилистые кулаки, выдыхая, будто в сече или в скачке:

Не знаю, слышал ли эту песню Мусоргский, но она оттуда, от той «Как во городе то было во Казани...», что поет подвыпивший монах Варлаам. Только эта песня про взятие Царева-Борисова. Его сожгли казаки Степана Разина того же бунташного века.

По преданию, когда формировали в Войске десятки, из которых потом складывались сотни и полки, то набирали по голосам: два баса, два баритона, два первых тенора, два вторых, «дишкант» и ухарь, в обязанности которого входило гикать — подкрикивать, бить в бубен и свистеть.

Да, собственно, и сейчас поют двое-трое — остальные гикают, присвистывают да подхватывают в такт отдельные слова. Недаром говорят, что на Хопре песни не поют, а играют...

Мечутся языки пламени, выхватывают из темноты корявые ветки яблонь, и пляшет, летит казачья сеча во имя воли. Той, что далеко в степь, за Волгу, ушла... Не всякому она по плечу!

И я, захваченный общим пением, в счастье оттого, что не вырываюсь из общей радости песни, а плыву в ней согласно и легко, тоже пою, во всю ширь легких, каждой клеточкой души и тела ощущая свою общность с этой землей, с этим народом, потому что это — моя Родина! Это мой народ!

... До утра мы всего барана так и не одолели, отдали мальчишке-подголоску за труды. Ему же почти полный бочонок вина (выпили-то чуть-чуть) и еще деньгами, потому что он единственный из нас не «гулеванил, а труждалси».

На следующий день я, отоспавшись, поехал в дом другой моей бабушки, в соседнюю станицу, где жила моя тетка — сестра отца. Приехал, да и прогостевал там три дня. А когда вернулся, не узнал ни палисадника, ни сада.

Все перепахано трактором, а сад за домом, где сидели мы под черными разваливающимися от старости яблонями, светел и пуст.

Все яблони спилены под корень, а в оставшиеся высокие пеньки, где по два, где по три, а то и по пять, семь, привиты черенки.

Сад прибран. Все спиленные стволы сложены в поленницу.

— Ну что? — спросил старик Григорьев. — По нраву ли? Старички-то расстарались! Видал, как сад перепривили. Вот это будет сад так сад... А ты корчевать надумал. Мыслимое ли дело — старые корни губить. Вытащить-то недолго, а когда они новые-то нарастут! А тут тебе и вишен, и дулей, и жерделы, и винограду — вона вдоль забора наширяли. Давно бы так.

Сад принес первый урожай на следующий год.

Кубанцы

На краснодарском железнодорожном вокзале стоят два кубанца в черкесках с газырями, в белых папахах и в башлыках. По два метра кубанской красоты каждый. Видно, встречают кого-то. Сознавая свою декоративность, неторопливо «балакають кубаньскою мовою».

К ним подкатывается «громодянин незалежной Вкраини» со значком «Руха» на пиджаке, надетом поверх «вишиванки».

— Звиняйте, хлопци, будьте ласкови, кажить менэ, якою мовою вы размовляете?..

Казаки медленно измеряют его оценивающим взглядом с ног до головы, мгновенно фиксируя и значок, и вышиванку, легко просчитывая, как дальше будет идти разговор, окончанием которого будет лозунг «Кубань — часть Украины».

— Та по-украиньски.

(Что, с точки зрения украинской грамматики, неверно. Правильный ответ на вопрос: «Якою мовою вы размовляете?» — «Украиньскою».)

Руховец делает вид, что ошибки не заметил.

— Та, мабуть, вы украинци?

Кубанцы все так же неторопливо рассматривают руховца, медленно плют себе под ноги, не мигая и не меняя выражения лиц.

— Та тю вам, дядько! Кажить зараз... Хохлы! Мазепы погани... Тьфу!

— А хто ж вы?

— Кубаньцы!

— А це шо то нация? — с вызовом спрашивает руховец.

— А во е таки люды!