Страница 47 из 51
Бутылочные осколки не упали на землю, потому что упасть тут не смогла бы даже иголка. Они остались лежать на головах и плечах, и никто не мог их сбросить, но все пытались хотя бы стряхнуть их на соседей и немного от них отодвинуться. Сделать это тоже никому не удавалось, но от колебаний толпы осколки все же скатывались в места пониже.
То там, то тут рядом с Филей кто-нибудь начинал кричать оттого, что осколок уперся в его тело. Несчастные молили пощадить и не напирать. Но толпа шевелилась, и осколки из-за этого врезались в тела. Вот самый большой из них — остаток бутылочного дна с острым как кинжал, продолжением — начал скатываться между плеч сразу трех человек. Вот осколок встал на дно и замер, ужасно сверкая чистыми зелеными сколами. В какой-то момент он все же начал благополучно проваливаться в промежуток между людьми, — такие промежутки то и дело возникали и тут же исчезали. Но тут осколок повис на остатке наклейки — клочке бумаги, который соединял его с осколком помельче. Вот его понесло прямо к горлу человека. Вот он уперся в шею с плохо выбритым кадыком. Человек закричал. Толпа снова качнулась, и осколок вонзился в шею несчастного. Черная кровь брызнула фонтаном, окатив пространство на сажень вокруг раненного — а тот уже умирал.
В тот же момент из толпы наверх удалось выскочить мужичку из шустрых. Он сел на плечи соседей рядом с Филей, достал из кармана горсть подсолнухов и принялся их шелушить.
— Дают! — закричали вдруг впереди, возле буфетов.
Как будто вдогонку детям толпа издала душераздирающий протяжный крик.
Дети, Надежда Николаевна, Зелинский — все оглянулись и увидели, как под напором толпы разлетаются жерди ограды. В мгновение ока на гулянье высыпали люди. Многие тут же бросились к буфетам. Другие, их было большинство, выбегали на гулянье и, оказавшись на свободе, в изнеможении падали. А людской поток продолжал вторгаться на гулянье, и уже здесь топтал ослабших, обморочных и просто мертвых, которых он принес. Но вот поток стал разветвляться — одни продолжали бежать к буфетам, другие — в сторону Ваганькова, к пивным сараям.
И тут на сцене ближайшего театра загремела музыка — увертюра к опере „Руслан и Людмила“. Это антрепренер Форкатти решил отвлечь от буфетов хотя бы часть толпы. Там, куда никто не смотрел, уже развернули декорации — панораму в сто с лишним аршин: заснеженный лес, переходивший в аравийскую пустыню с пальмами и домиками, белевшими на фоне моря, откуда путник шел к ледяным пикам сказочных гор, окружавших замок Черномора с его колоннадами и фонтанами. Нашлось тут место и гридне для пира витязей, и пещере Финна на диком берегу. Но все это было только на полотнах холста. Только на них…
— Дают! Не зевай, наши! Дают!
— Ура-а-а-а-а!!!
Толпу и раньше толкала неведомая сила, приходившая издалека, но с этим криком ее будто тот вдовий сын толкнул, что в сказках быка за раз съедает и горы двигает. И вышло, что прежде толпа только казалась донельзя плотной. Лишь теперь она заполняла последние частицы свободного места, и места эти оказывались за ребрами, и поэтому ребра хрустели, а люди издавали нечеловеческие предсмертные крики и захлебывались собственной кровью. И только Филя сверху этот страшный хруст слышал, и только он их смерть видел, и только он мог за них помолиться, и Филя молился за них и за себя, и за всех других.
— Держись, Борька! — услышал он сквозь визг и крики голос, показавшийся знакомым. — Борька, держись!
Посмотрел Филя туда, где Борьку звали, и увидел Бориса Кузина во всё той же старой поддевке, что ему мастер Редькин пожаловал: редькинское сало на воротнике, чужие нитки, где заштопано, выгорели. Зато картуз на Борисе был новый, с цветом по околышу, а цвет увял, болтал головой, будто с народом заодно в глупости виноватый. Умом ли тронулся Борис — сам собой вслух командовать, или так ему и впрямь легче было, а вот только нельзя было, на него глядя, подумать, что человек этот предательствует — предательством живет.
Вдруг толпа изогнулась и стала подниматься к небу — так, что будки, к которым несло Филю, исчезли, видны остались лишь флажки на мачтах возле этих будок, да столбы с рубахами и самоварами, по которым уже карабкались человеческие фигурки. От рева толпы не было слышно уже ничего, и Филя решил, что теперь-то оглохнет уже навсегда, а не на день, как в тот раз, когда он впервые оказался на заводе. Толпа покачалась и опустилась, как ковер, и стало видно, что сейчас она опять топтала живых и мертвых, упавших под ее ноги — живые бугорки вздрагивали по всему полю, и быстро разглаживались. Снова Филя увидел буфеты — к проходам между ними шли люди с поднятыми руками, и руки эти хватали оранжевые узелки, летевшие в толпу на две-три сажени от проходов — то ли со страха их из окошек так сильно бросали, то ли с умыслом — чтобы уменьшить напор на буфеты. Как будто там, у дощатых стен, кто-то имел силы податься назад, прочь от этой страшной, зубастой стены — ряда буфетов, ощетинившихся острыми углами.
Продолжали бежать по головам все новые люди, дети и взрослые — все оборванные, все без шапок, а одна баба, совсем голая, трясла кроваво-синими мясами и ревела, прижимая к уху руку, а ноги ее были нечисты, как у коровы, вечером пригнанной с луга.
Снова толпа вознеслась к небу, и Филя увидел, что и с другой стороны о буфеты бьется толпа, и туда тоже летят узелки, и там тоже свалка.
Толпа, видевшая только буфеты, продолжала напирать. Сзади, со стороны Москвы, доносился бодрый рев, а возле буфетов люди находили страшную смерть, и их крики были предсмертными.
Отсюда, сверху, Филя хорошо видел, как толпа разделялась на эти две части — сзади исстрадавшиеся, истомленные ожиданием люди даже не пытались сдержать напор и радовались предстоявшему освобождению из страшного плена. Впереди же, у самых буфетов люди умоляли пощадить их, они уже видели места, в которых им суждено было погибнуть, и видели, как они погибнут, они противились напору задних рядов как могли, но не могли ничего, совсем ничего.
Новые, почти белые стены буфетов покрывали кровавые мазки, кое-где люди пытались отрывать свежеоструганные доски, чтобы попасть внутрь, но все было тщетно. Редким счастливцам удавалось вскарабкаться на крыши, и они как в воду ныряли внутрь. Других рвало на части — толпа, качавшаяся из стороны в сторону, терлась об острые углы буфетов как о пилу. Людей, вдавленных в глухие воронки между углами, давили так, что только струи крови вылетали оттуда вместе с мозгами и кишками. Тех же, кого толпа провела по остриям, краями досок рвало на части — над толпой то и дело летали руки и ноги. Бесчувственные — или мертвые? — люди то и дело взлетали в проходах, где встречались и бились друг о друга две толпы. Те же, кому посчастливилось попасть в проходы, хватали узелки, швыряли внутрь буфетов сайки, вылетали на гулянье и падали там без чувств.
Ноги Филе сдавили так, что никаких возможностей выбраться наверх у него не было. Оставалось одно: воспользоваться последней возможностью, схватиться за края крыши, если к тому моменту ее еще не разнесут в щепы, и попробовать подняться наверх.
Уже не раз Филя готовился к тому, что толпа поднесет его к проходу, либо размажет о стены или разорвет об углы буфетов — и каждый раз, когда то или другое подступало, толпу вдруг заносило в сторону, и Филя оказывался в стороне от места, к которому он уже прицелился. Уже в какой-то сажени от него люди упирались руками в скользкие от крови стены, кричали при виде останков раздавленных прежде, и Филя уже жалел, что час или два назад судьба вознесла его над толпой так высоко и он всё это видел.
Вдруг толпа снова поднялась — но это было уже за спиной Фили. Его понесло прямо к углу с насаженными на него кровавыми лохмотьями, и Филя, уже в сотый раз прочитавший „Отче наш“, закрыл глаза и приготовился. Вдруг он почувствовал, что летит. Он открыл глаза и ударился о землю. Филя поднял голову и увидел, что лежит саженях в десяти от прохода. Тут же его схватили за ноги и потащили прочь. Филя успел разглядеть солдата с каменным лицом, который молча тащил его за ноги. Он доволок его до решетчатой стены буфета, от которой несколько человек отрывали доски и рейки, чтобы забраться внутрь, за оранжевыми узелками, и тут бросил. Филя попробовал приподняться, но лишился чувств.