Страница 4 из 21
Вдоль дороги за умчавшимся всадником низко выстелил ось белое облачко пыли. «Ловко, — подумал Ярунин, — казак», — одобрительно сказал он вслух. И ему вдруг вспомнилось, что вот они с женой так и не выбрались на Дон, каждый год собирались съездить на родину Ани в станицу, да так и не съездили, и непонятно сейчас даже, чего ж было не съездить. Всё откладывали. Быстро, до чего же быстро, чёрт возьми, пролетели годы.
Подполковник невольно привстал на стременах, стегнул лошадь, она прибавила шаг» он ударил её слегка каблуками, и она помчалась по дороге.
…Разрушенный гражданской войной приморский дальневосточный город. Ярунин лежит на койке в госпитале. Над ним лицо медсестры в белом платочке. Ярким синим светом светятся глаза её.
И видит он это сейчас так явственно, будто было вчера. А когда выписывался из госпиталя, позвал её за ворота, крепко до боли обнял, сказал упрямо: «Не хочу расставаться». Так и не расстались больше.
Память переносит на пограничную заставу. Рано утром после обхода он возвращается домой, у крыльца Аня кормит цыплят, их сто или больше, просто жёлтое озеро. Цыплята — это слабость Ани. Она стоит среди них большая, полная, чуть погрузневшая с годами, медленно сыплет зерно из лукошка. Поднимет лицо, увидит его, сощурится от солнца, ладонью прикроет глаза, рука её высоко до плеча открыта, золотится от загара.
— Ну, будет, будет, — уговаривал себя Ярунин, — совсем раскис.
Но снова и снова встаёт перед глазами первая ночь войны, боевая тревога, смертельный бой с внезапно напавшим врагом. Застава грудью прикрывала границу. Выстоять, не впустить врага на родную землю.
Женщин и детей увозили в тыл, но Аня не захотела ехать, осталась на заставе. Он видел её мельком издали, вместе с бойцами она подтаскивала снаряды к траншеям.
Навсегда врезалось в память растерянное лицо бойца, выкрикнутое им страшное известие. Аня лежала, упавшая навзничь, с залитым кровью лицом. В летнем сиреневом платье, как застала её война.
Лошадь под Яруниным снова шла шагом. Он придержал её у старой разросшейся ивы, обломал прут, стегнул лошадь и поскакал вперёд.
Яркое солнце плыло по небу, набирая высоту, когда подполковник въехал в расположение штаба дивизии, и был окликнут часовым.
Раздосадованному Ярунину, — забыл узнать «пропуск», — пришлось слезть с лошади и пройти в палатку коменданта.
Комендант позвонил, и тотчас же примчался капитан Довганюк, офицер разведки дивизии. Довганюк радостно приветствовал подполковника и повёл его к своему блиндажу, по дороге сообщив:
— На передовой сегодня спокойно. В последних боях дивизия успешно потеснила противника. Гитлеровцы считают потери и едва ли опомнились; наши строят оборону. Строить приходится на глазах у противника, так что трудновато.
Они спустились в блиндаж. На бревёнчатых стенах еще болтались кое-где серые листы бумаги, покрывавшие их прежде; стоял чужой, неистребимый запах, который после себя оставляли фашисты.
Довганюк подробно рассказал о человеке, подозреваемом в шпионаже: речь шла о шофёре штаба, бежавшем недавно при странных обстоятельствах из фашистского плена.
Дневной свет едва пробивался в узкое окошечко блиндажа, и лицо говорившего Довганюка расплылось белым пятном.
— Вы-то как полагаете? — спросил его подполковник, когда Довганюк закончил.
— Я, товарищ подполковник, считал бы, что следует повременить и продолжать наблюдения: если поспешим и окажется, что ошиблись, спугнём того, кого ищем.
— Распорядитесь свет подать, — сказал Ярунин. Он встал с прибитой к полу скамейки и зашагал: два шага вперёд, два — назад. Поглядев на поставленную на стол ординарцем начищенную керосиновую лампу, улыбнулся:
— Богато живёте.
Довганюк польщённо потянулся к подполковнику.
— Вы же знаете, у меня всегда порядок, товарищ подполковник.
Довганюк был чёток и тщателен в работе, но не обладал тем творческим проникновением в явления, которое позволяет охватить явление в его частностях и в целом. Он не мог подсказать подполковнику решение. Арестовать, не имея полной уверенности в том, что арестовываешь того, кого ищешь, было неправильно и вредно для дела. Но на войне промедление недопустимо, и если в мирных условиях разведчику в его упорной, умной работе приходит на помощь время, здесь иногда остаются только опыт и интуиция.
Довганюк выжидательно сидел на краю скамейки, молодое лицо его разгорячилось от напряжения. Ярунин с досадой отметил: подбриты брови. Ему хотелось остаться одному, взвесить всё, обдумать. Кто-то постучал в дверь блиндажа.
— Входите, — громко отозвался подполковник.
— Разрешите?
На пороге стояла девушка. По тому, как нерешительно поднесла она пальцы к берету, как попросила подполковника, понизив голос: «Разрешите обратиться к вам», — было видно, что пришла она не по служебному делу.
Светлые волосы выбиваются из-под берета, желтые ремни поверх гимнастёрки складно опоясывают её накрест.
Довганюк вышел, поскрипывая щеголеватыми сапогами. Когда дверь за ним затворилась, девушка заговорила:
— Я видела вас издали, когда вы подъехали к нашему капе.
Ярунин промолчал о том, что и он тоже видел её. Опускаясь на скамейку, он движением руки пригласил её сесть. Она сидела подчёркнуто прямо, положив руки на колени. Руки немного велики, но красивые, и лицо красивое, ничего не скажешь. Знает она об этом, потому, наверно, заносчива, не в меру горда. Подполковник откровенно рассматривал её.
— Поздравляю вас с повышением в звании, — сказал он, заметив в её петлицах третий кубик.
— Спасибо, — сухо поблагодарила она и также сухо задала вопрос, ради которого пришла сюда, знает ли подполковник что-нибудь о н ё м. И тут же поправилась, — вернее, может ли он что-нибудь сообщить ей о нём.
Я рун и ну странно было слышать, как девушка называла е г о по фамилии. Вот уже несколько месяцев Ярунин и в мыслях не называл его иначе, только — «Брат». Ему хотелось поскорее окончить сразу ставший тяжёлым разговор с полузнакомой, настороженной и чужой девушкой. Она же держит себя так, словно имеет какие-то большие права. Ярунин всего раз видел их вместе, это было сравнительно давно, когда «Брат» еще служил в дивизии. В ответ ей он покачал отрицательно головой.
Девушка взглянула на подполковника, в суровом лице его с проступившими морщинами по углам рта, в пристальных прозрачных глазах она разглядела, быть может, что-то, встревожившее её.
— Я ведь ни о чём вас не расспрашиваю, — поспешно заговорила она, — я понимаю, что никто не должен ничего знать о нём, так нужно для дела и для его же безопасности, я только прошу сказать мне, здоров ли он, жив ли.
«Почему я должен утешать ее? — спрашивал себя мысленно подполковник, испытывая какое-то тягостное чувство, похожее на ревность. Разве жизнь «Брата» менее дорога ему, чем ей?»
Он ответил резко:
— Я бы сам хотел знать об этом.
— Что вы хотите сказать?
Глаза её испуганно зашарили по лицу подполковника. «Сейчас заплачет», — подумал с опаской Ярунин, и, сам того не желая, он сказал вдруг с простодушной откровенностью:
— За последние недели я ничего о нём не знаю.
Она отвернулась от подполковника, зачем-то встала, отошла в сторонку. Стояла неподвижно, плечи её ссутулились, на боку отвис на ремне большой пистолет «ТТ».
— Вы сядьте, — сказал подполковник, — ведь ничего еще не известно. Сядьте, Вы слышите меня?
Девушка села на скамью, глаза её были сухими. Такой не легко заплакать. Неожиданно она заговорила, громко, искренне:
— Когда мы провожали его с капитаном Довганюком, он сказал нам, что его отзывают в штаб фронта, что оттуда он уедет в секретную командировку и не сможет никому писать писем. Он взял с меня слово, что сколько бы он ни отсутствовал, я не стану расспрашивать никого о нём. Потому что слухи ведь могут быть разными… Я дала ему слово, что всегда буду верить, что он жив… Очень трудно так долго не знать ничего… — сказала она вставая. — Извините.