Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 84



- Когда выйдешь на волю, что будешь делать?

- Рисовать. Хочу рисовать. Скажи, что для этого нужно?

- А в деревню вернешься?

- Вернусь.

- А убийцу отца убьешь?.. Один из твоих земляков мне сказал: как только вернется в деревню Ибрагим, сразу прикончит убийцу отца... Тебя снова посадят. И ничего из тебя не выйдет. А станешь художником, отец будет жить. В каждой твоей картине. Скажут: это сын Хасана-чавуша нарисовал. Дай слово, что не станешь убивать...

...Дверь шестьдесят девятой камеры распахнулась с грохотом.

- Что такое? Напугал нас, Ибрагим! Кто так входит в камеру, болван!

- Ура, я стал подмастерьем! Ура!..

...Три раза в неделю стриг и брил Ибрагим заключенных. А три дня работал теперь как подмастерье у мастера - мыл кисти, готовил холсты, смешивал краски. Чем еще он мог отплатить за ученье? И каждый день рисовал портрет одного из соседей по камере. Карандашом.

Прошёл месяц. Стояла жаркая, душная тюремная осень. Под вечер Ибрагим, как открывают дверь класса, открыл дверь назымовской камеры. И остановился на пороге.

- Заходи, заходи, показывай, что у тебя?

- Пожалуйста, посмотри новый рисунок. Назым взял рисунок.

- С графикой у тебя неплохо.

- А что такое графика?

- Рисунок линиями, карандашом или пером... Кажется, я знаю этого парня... Лихой. Как зовут его?

- Осман Халач из деревни Богаз.

- Верно, глаза у Османа точно такие... Я ему протест в прокуратуру написал... Помню его дело... И нос точно такой у него. Совсем не драчливый. А рот, погляди, какой рот! Как нож без рукояти!

- Как нож без рукояти?

- Ну да. Кулацкий сынок застал сестру Османа в поле и изнасиловал. Как, по-твоему, что оставалось Осману?

- Прикончить мерзавца.

- Он его и прикончил. А иначе что бы ему делать в тюрьме? Дали Осману восемнадцать лет. Я написал протест. В высшей инстанции отменили приговор. Суд снизил наказание до двенадцати...

- Верно, так оно и было. Осман мне говорил... Он так тебя любит...

- Вернемся, однако, к портрету. Зачем ты рисуешь?

- Чтоб рисовать еще лучше.

- Будешь рисовать еще лучше, а что из того?

- Прекрасный рисунок будет,

- А еще?

- А что еще? Не знаю.

- Удивительное дело, милый мой!..

Дверь камеры отворилась. Вошел Рашид. Усталый, запыленный, потный. Только что вернулся с работы - дробил камни на дороге. Поглядел на рисунок.

- Ибрагим рисовал?

- Да, он. Прекрасно стал рисовать, а зачем - не знает. Что ты на это скажешь, Рашид?



- Откуда ему знать? Разве я знал, зачем пишу? Погоди, придет время, узнает и он.

- Конечно, узнает. Если так дальше пойдет, из парня толк будет. Станет примером для всей деревни...

Ибрагим вернулся в камеру задумчивый. Его соседи по камере то же самое говорили: «Что рисуй, что не рисуй - все одно, толк-то какой?»

«Тьфу, да разве они понимают, что я не могу не рисовать?! Темный народ...»

Но и отец тоже спросил: «Для чего ты рисуешь?» Ответил: «Чтоб еще лучше рисовать». - «Ну и что из этого?»

«Тьфу ты, выходит, он то же самое спрашивал. Ну, хорошо, прекрасный рисунок можно повесить на стену. А что еще? Почем я знаю, что еще! Что-то в этом должно быть, наверное! Буду работать - найду. Я ведь только-только поступил в подмастерья - зеленый еще. А все-таки?»

Вот сидит Осман. Вот его портрет.

- А ну, Осман, сядь-ка напротив меня. Нос у тебя совсем не драчливый, не бедовый. Что это значит?

Осман расхохотался.

- Ничего у меня на носу не написано.

Не написано, это верно. Отчего же мастер так сказал?.. Вот что надо узнать, найти. «Рот - нож без рукояти». Это что значит? Нож, что значит нож?..

- Острый! Тонкий! Злой! - вдруг завопил Ибрагим во весь голос.

- Ты что, рехнулся?!

- Нет, пытаюсь найти...

- Что?

- Готово. Рехнулся!

- Готово, нашел! Нож, значит, что-то острое, тонкое. Рот у Османа как нож без рукояти - нате, глядите, - так и нарисован!

Камера хохотала до слез…

Все чаще ловил себя на мысли Назым, что видит в этом деревенском парне себя девятнадцатилетнего. Что, казалось, могло быть общего между внуком паши, учившимся в аристократическом лицее, и крестьянином из-под Бурсы, попавшим в тюрьму за убийство? А вот поди ж ты, оба они, кажется, начинали с одной и той же отправной точки, если только сердце можно назвать точкой...

«В любви нашел я исцеленье для сердец...» - писал Назым в четырнадцать лет. Пожалуй, это было не только данью литературной традиции...

...Он увидел себя пятилетним ребенком в дервишском плаще-хырка, в крошечных бабушах - туфельках без каблука, с загнутым кверху носком - входящим в мечеть впереди деда. То была знаменитая обитель ордена дервишей Мевлеви, основанная в Конье Джелялэддином. А дед его, Назым-паша, был губернатором Коньи... Впрочем, видел он себя пятилетним не по памяти, скорей, по рассказам домашних. В его памяти остался только цвет изразцов, покрывающих шатровый купол мечети, где погребен прах Мевляны. Удивительный цвет! Не то опрокинутое в море небо, не то отражение неба в морской воде. Да еще музыка и пенье до сих пор звучат в его ушах... Еретик был Джелялэддин, еретик - флейту, бубен, пенье и танец ввести в мечеть в XIII веке! Веке аллаха жестокого и сурового...

До самозабвения кружились под музыку дервиши. И миг забвения себя был мигом слияния с богом, что разлит в мире, как сок в ветвях дерева. «Халь» - так звался этот миг. Без памяти падали дервиши на пол мечети, и в сердце мира билось их сердце в этот миг. А пение - странные признанья в любви к истине, воплощенной в камне, в соловье, в человеке, признанья в мистической любви к аллаху, растворенному во вселенной, - пенье продолжалось: «Зашей глаза, пусть сердце станет глазом, и мир представится тебе совсем иным...»

Джелялэддин не первый на земле, но, пожалуй, сильнее многих других ощутил разрыв между должным и сущим, казенным, божеским и человеческим, личным, между головой и сердцем. И почуял запах разложенья: человек, превращенный в инструмент, перестает быть человеком.

Джелялэддин Руми отказывался принимать этот, как сказали бы мы ныне, феодальный мир, принимать и понимать его. В жизни тогдашней Анатолии, в империи сельджуков не было почвы, на которую мог бы он опереться в своем протесте. И, отказавшись от разума в пользу сердца, Джелялэддин создал утопию - нравственно-этическую утопию единения человека с миром, с другими людьми в мистической любви. Вот о чем говорили метафоры его стихов, метафора его культа сердца.

Всякая утопия, в сущности, есть метафора. И часто в утопии, рожденной на почве одной общественной формации, когда следующая формация снимает противоречия предыдущей, обнаруживается зерно истины, а научная общественная теория обнаруживает утопические черты. Чудаки утописты и мистики оказываются подчас мудрецами будущего, а мудрецы и ученые прошлого - утопистами.

«Или кажись тем, что ты есть, или будь тем, чем ты кажешься», - возглашал Джелялэддин Руми.

Не только сердце должно быть право, но и голова.

Последовавший за феодальным общественный строй, европейская буржуазная трезвость в качестве антитезы мистическому культу сердца: «Зашей глаза», противопоставили гипертрофию разума. Даже великий Робеспьер был рационалистом, нечеловечески сухим педантом. Мещанский убогий практицизм. В своем завершенном виде принял формы фашизма: все дозволено ради пользы и нет никакой нравственности, совесть и сердце - химеры.

Только эра социализма предвещает возможность полного, неразрывного слияния сердца и головы.

И в этом синтезе, наверное, равно важны и Восток и Запад. Восток, знающий все о человеке - от медицины до психологии - куда глубже Запада. И Запад, стремящийся познать все о мире, который его окружает, направивший свой взгляд не внутрь, а вовне. И если путь людей Востока к этому синтезу лежит через овладение научным аналитическим подходом к действительности - от себя к миру, то путь людей Запада - от мира внешнего к миру внутреннему. Нет, не случайно попытку превратить социализм из теории в живую реальность первой сделала страна, географически и духовно лежащая между Азией и Европой, страна, где он провел лучшие годы своей молодости, страна, куда привело его в поисках разума его сердце...