Страница 26 из 84
Грубо говоря, с Людовика XIV во Франции пошел этот паршивый комнатный театр, где аристократы, а потом буржуа сидели в удобных креслах, закусывали и показывали в антрактах свои наряды. По целому ряду причин среди них не последняя - индивидуализм богатого зрителя, драматургия стала подделываться под жизнь: показывайте нам картинки из той жизни, которой мы живем и которую считаем единственной достойной жизнью, картинки забавные, пикантные, но не слишком тревожные. Театр замкнулся в четыре стены, где можно постелить ковер, стул будет похож на стул, а стол - на стол, все честь по чести. Так родился театральный лжереализм...
Это и понятно: представьте себе трагическую сцену в горах, поставленную в традициях комнатного театра, с декорациями из картона, которые должны копировать горы, но трясутся от каждого шага актеров, и вы поймете, в чем тут дело. Театр стал почти исключительно камерным искусством. Но лишь до поры до времени. Новая социалистическая эпоха ломает эти рамки... Первооснова театрального искусства - слово и движение, то есть актер. И, по-моему, строя современный реалистический театр, который мог бы отвечать на проблемы нашего времени, к этой первооснове следует прежде всего обратиться. Конечно, обогащая всем лучшим, что добыто мировым - подчеркиваю, мировым, а не только европейским - театральным искусством...
После закрытия МЕТЛЫ Тверская по-прежнему оставалась центром его московской жизни. Нун Ха вступил в ПРОМД. Название этой мало кому известной ныне организации расшифровывалось так: Производственное Объединение Молодых Драматургов. В 1927 году оно помещалось напротив КУТВа, в здании нынешней редакции «Москоу ньюс», принадлежавшем тогда «Теа-кинопечати». Кроме Нун Ха, индийского поэта и драматурга Эс Хабиба Вафа, Ю и Янушкевич, в него входили известные впоследствии писатели и поэты - Исидор Шток, Игорь Чекин, Виктор Гусев, Константин Финн, Арсений Тарковский. Самому старшему, Вс. Курдюмову, было около тридцати лет - остальным он казался пожилым человеком.
Промдовцы вместе сочиняли сценарии массовых представлений, вместе обсуждали новые работы. На одном из заседаний слушали наброски сценария о беспризорниках, написанные Экком, Янушкевич и Столпером, - будущей «Путевки в жизнь». На другом обсуждали назымовскую пьесу «Все товар». Критиковали друг друга безжалостно.
Назым слушал молча. И похвалы и хулу. Мотал на ус. И рисовал по обыкновению портреты выступавших. Виктора Гусева нарисовал в виде ромашки, Исидора Штока - в виде подсолнечника. Удивительно похоже. Весело. И почему-то немного грустно.
Все знавшие его в те годы вспоминали потом о его буйной, необыкновенной жизнерадостности, оптимизме. И странной печали, таившейся за ними...
На одиннадцатом году заключения Назым писал из бурсской тюрьмы:
«Можно жить по-разному. Жить, не замечая, что живешь, не замечая всей громадности и величия жизни. Так живет большинство человечества... Можно жить, ощущая счастье оттого, что живешь, - где бы ты ни был, в каких бы условиях ни жил. Думать, читать, любить, бороться, видеть, слышать, работать, мучиться, ненавидеть. Короче, все моральное и материальное в жизни - для тебя счастье. Ты это ощущаешь повсюду, в каждый миг... И наконец, можно жить так, словно исполняешь долг. Как идти на смерть бывает иногда долгом, так становится долгом жить. Будто выполняешь кому-то данное слово. Для меня штука, именуемая жизнью, всегда была счастьем - в тюрьме ли, на свободе ли, глядел ли я на луну, держа за руку любимую, или на клопа, ползущего по потолку моей камеры. Мне даже кажется, что в нашей литературе я первый поэт, сказавший: «Какая прекрасная штука - жизнь!..»
Теперь все изменилось. Жизнь стала для меня только долгом. Я приобрел ужасную, проклятую силу. Силу камня, железа, бревна... Говорят, прокаженные теряют чувствительность - подпали им нос, не услышат. Вот так и моя душа, мой разум, мой мозг. Я не испытываю больше страдания. Но это значит, что для меня стало недоступным и счастье. Я выбросил обе эти штуки из своей жизни. Если надо сказать короче, это значит, что как индивидуум я больше не существую. Любовь, нежность, жалость, восхищение прекрасным и прочее и прочее - бесконечно далеко от меня. Я силен. Это не безжалостная, не жестокая, не хищная сила, нет. Она просто слепа, как сила природы... Отчего я стал таким? Когда я был слабым человеком, просто человеком, как я был счастлив! Отчего я утратил это счастье? Зачем я стал таким сильным?.. Причин тому масса... Не стоит о них писать...»
...В конце двадцатых годов в Москве к Назыму тоже пришла нежданная сила, духовная и физическая. Но то была радостная сила!
В школе в Гёзтепе на азиатской стороне Босфора, где они учились вместе с Валей, в лицее Галатасарай Назыма звали «Пататес» - «Картошка». Он был круглым, пухлым мальчиком, которого ничего не стоило побороть. Даже в военно-морском училище он был не из сильных... И вдруг в Москве нежданно-негаданно победил одного из лучших борцов университета - Шадана.
Шадан, племянник знаменитого турецкого поэта Тевфика Фикрета, вышел в финал первенства турецкого факультета. Но проиграл анатолийскому крестьянину Шевки. Проигрыш так его огорчил, что он стал привязываться ко всем подряд: давай, мол, поборемся.
Приставал и к Назыму. Тот долго отнекивался. Наконец не выдержал: «Давай!»
Каково же было всеобщее удивление, когда Шадан оказался на лопатках... Назым гордился своей борцовской победой не меньше, чем поэтическими.
По выходным - тогда выходные были через четыре дня на пятый - кутвовцы отправлялись в Петровский парк. Здесь, на месте нынешнего стадиона «Динамо», играли на полянах в футбол.
Назым любил играть, но не проигрывать. Входил в раж. Делался красным от ярости. «Ковался». Как-то даже сломал ногу товарищу. Бывало, доставалось и ему самому. Потом в тюрьме старые футбольные ушибы давали себя знать - ноги болели,
В те годы он с одинаковым азартом играл в футбол и участвовал в литературных спорах. Бывало, из Петровского парка прямым путем отправлялся в дом Герцена. Здесь, на Тверском бульваре, в здании нынешнего Литературного института, помещался Клуб писателей. Назым выступал в тогдашних литературных схватках на стороне ЛЦК, или Литературного Центра Конструктивистов. В него входили Илья Сельвинский, Корнелий Зелинский, Вера Инбер, Борис Агапов, Николай Панов. Маяковский, глава «левого фронта искусств» - ЛЕФа, считал их наиболее близкой к нему группой.
В одном из тогдашних журналов Назым вполне в духе конструктивистов-лефовцев напечатал такие строчки:
Назыму нравилось у конструктивистов их увлечение техникой, желание писать стихи на современные темы, призывы к смелому эксперименту в области формы. А главное - среди конструктивистов был Эдуард Багрицкий.
...Важнейшей стороной нового революционного сознания, к которому Назым Хикмет приобщился в Москве и которое сделалось содержанием его внутренней жизни до конца его дней, был интернационализм. Дело революции в Китае было его собственным делом, так же как борьба немецких рабочих с фашизмом была его борьбой.
В постоянном общении с художниками разных стран и цивилизаций - индийским драматургом Эс Хабибом Вафой, китайским поэтом Эми Сяо, иранским поэтом Лахути, азербайджанскими поэтами Микаэлем Рафили и Сулейманом Рустамом, русскими поэтами Багрицким, Маяковским, Сельвинским и многими другими, - в общей атмосфере тех лет он стал не только антибуржуазным художником. Единство мировой культуры Назым Хикмет ощутил и воспринял как живую реальность.
Он стал коммунистом еще и потому, что быть им значило стать наследником культуры всего человечества. Не только Греции, Рима, Ренессанса, а всего мира - Азии и Африки, китайской и японской классики, Индии, Ирана, Латинской Америки, и в литературе, и в живописи, и в скульптуре, и в танце.