Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 84



 Но до этого еще действительно нужно было дожить. Все, что написано в тюрьме, лежало в тайниках. «Человеческая панорама» еще не была завершена даже в его собственной голове. Не легли на бумагу сотни строк «Писем из тюрьмы», не существовало трагедий «Об Иосифе, продавшем своих братьев», «О Ширин, Ферхаде и Железной Горе»...

Нет, не просто дожить - пробиться сквозь стены словом, подобно тому, как Ферхад киркой пробивался к воде сквозь Железную Гору, - вот что еще предстояло, прежде чем они встретятся с Абидином в Париже...

Во двор вошла группа арестантов, которые работали в городе. Среди них Рашид. Он отбыл две трети срока. После этого заключенным разрешалось работать вне тюрьмы, и остаток срока сокращался наполовину. Рашид, конечно, хотел выйти скорей из тюрьмы, хотя именно здесь, в тюрьме, он нашел то, чего ему не хватало на воле, - учителя, мастера, друга, познакомился с политэкономией и французским, мировой поэзией и научным социализмом. Нашел самого себя.

За год до выхода на волю он начал писать рассказы. Как-то показал свои пробы пера учителю. Назым пришел в волнение. «В тебе закваска настоящего прозаика... Никогда не думал о том, как пишутся рассказы? Тем лучше. Не будешь повторять других...»

Рашид подошел к Джелиле-ханым, поцеловал ей руку и приложил ко лбу. Так по народному обычаю выражают почтение к старшим.

Назым тут же вовлек его в спор.

- Погоди, я принесу сейчас портрет Ибрагима из-под Картала. Ты знаешь его историю и поймешь, что я имел в виду...

Он снова умчался в камеру. А Джелиле-ханым беспомощно поглядела на Рашида.

- Парень безумен, ей-богу!.. Поглядите, отличный портрет. Ну что ему не нравится?..

...Глядя сейчас на портрет Назыма, написанный Джелиле-ханым в тюрьме города Бурсы весной 1942 года, я думаю, что, пытаясь доказать свою мысль, сын был несправедлив к матери.

Тюрьмы на портрете, ее стен не видно. Но есть ее запах, стойкий, кислый, казенный: он в мятой серой рубахе, трагических морщинах у рта, в поднятом круглом воротнике халата-шинели. Этот круглый воротник за спиной не венец мученика, а глухота непонимания, глухота заключения. В чуть наклоненной голове, в мощной шее - печаль и упорство. Как у вола в ярме. В глазах - тоска и одна неотступная мысль...

Вечером после второго удара гонга, когда с обычным скрипом задвинулись засовы камеры и стал стихать бесконечный гул тюрьмы, прорезываемый свистками надзирателей, Назым и его напарник по камере уселись на койках и долго смотрели друг на друга, не произнося ни слова.

Самое трудное время года в тюрьме - весна. Особенно когда задует лодос.

Он поднялся под вечер. Тяжелый, влажный, нагруженный запахами морской соли, просыпающейся земли. Ударяясь о запертые двери, бился между тюремных стен. Где-то зазвенело разбитое стекло. Скрипели деревья. Весна!

Не только птицами - людьми тоже овладевает желание сменить если не жизнь, то место. Куда-то уехать, кого-то обнять. Брести по полям, покуда держат ноги, сидеть у костра, под небом.

А здесь, в этом городе без улиц, вместо неба потолок, изученный до последнего пятнышка. Стены - справа, стены - слева. Холодные, толстые, глухие. На единственном окне - решетка. А за ней тьма как пропасть.

И в каждой камере сомкнутые или открытые, полные тоски глаза людей, пытающихся уйти хотя бы во сне. И ветер, тяжелый, влажный ветер, наваливающийся на стены, как волна. Лодос.

Они встретились глазами.

- Черт побери… Еще двадцать три года, - проговорил Назым.

Рашид опустил глаза. Он-то, если ничего не случится, через год будет на воле.

Навым растянулся на койке. Взял книгу. Это был один из детективов Агаты Кристи... Не читалось. Отложил в сторону, уставился в потолок.

Да, он часто бывал несправедлив к своей матери, которая дала ему жизнь, овой характер, свое сердце.

29 марта 1938 года,



Анкара

Мамочка!

Как это ни горько, я осужден на пятнадцать лет... (Пятнадцать лет... Это после первого процесса, а был еще и второй! - Р. Ф.)... по делу, похожему на дело Дрейфуса. Я подал апелляцию - ведь эти пятнадцать лет мне дали, несмотря на то, что за мной нет никакой, даже самой малой вины перед законом. Как ты говоришь, дай-то аллах, чтоб апелляционный суд исправил эту явную судебную ошибку. Не отчаивайся, надежда еще есть.

Если и она окажется напрасной, что поделать, мамочка! Придется отбывать наказание за неведомую мне вину, о которой я и представления не имею. Если это развитое тело выдержит пятнадцать лет, на свободу выйдет пятидесятидвухлетний инвалид. Пожелай же, чтобы я не дожил до этого дня. Уж лучше подохнуть в тюрьме, чем вылезти на свет пятидесятилетним калекой с потушенным разумом.

Я очень по тебе соскучился. Хоть бы раз еще увидеть тебя на этом свете. Если можешь, немедленно приезжай в Анкару. Здесь тебе есть где остановиться. Сможешь два-три раза со мной повидаться. Жду тебя, мамочка!..

...Как мог он такое написать матери! Положим, тогда, после первого приговора, который был для него неожиданней грома с ясного неба, он душой еще был на свободе, не привык. И все же вот он жив - и выдержит долго. Выдержит то, что казалось невозможным ему тогда, пять лет назад...

Чего бы он хотел сейчас больше всего?.. Очутиться в Стамбуле. В своем доме, устроенном по-своему, вот этими руками. Вечером выйти с женой и Мемедом на улицу, зайти в кабачок Барбы, сесть друг против друга, пить ракы и смотреть на Пирайе, а сын чтоб сидел рядом, задавал им вопросы, ел с их тарелок. За это, только за это немыслимое счастье он отдал бы десять лет жизни, нисколько о них не жалея... Он хотел было сказать об этом Рашиду, но вспомнил, что уже говорил, такими же самыми словами...

Назым приподнялся на постели. Очнувшимся взглядом поглядел на товарища. Тот сидел, по-прежнему опустив голову, тихонько постукивал пальцами по колену.

Назым поискал трубку. Набил ее табаком, раскурил и сквозь клубы дыма еще раз встревоженно поглядел на Рашида.

- Да брось ты, братишка... Знаешь что? Достань-ка эту самую... тетрадку по французскому... Раз ты стал писать прозу, надо читать Мопассана, Бальзака в подлиннике...

Рашид промолчал. Нехотя вынул из-под подушки тетрадь в желтом переплете.

Они занимались около часа.

Назым встал. Надел пижаму в красную полоску. Повесил над головой японские часы, купленные вместе с Пирайей в незапамятные теперь времена на проспекте Бейоглу в Стамбуле. Залез под одеяло. Сверху накинул халат и укрылся с головой.

Рашид решил еще поработать - все равно не уснуть сегодня. Хорошо бы закончить рассказ, начатый еще на прошлой неделе: надо выйти из тюрьмы с книгой под мышкой.

Прошел еще час.

Лодос выл и бушевал по-прежнему.

Вдруг Назым вскочил, отшвырнул одеяло и, щуря спросонья голубые глаза, попросил:

- Дай-ка карандаш!

Рашид протянул карандаш. Назым что-то нацарапал на стене в изголовье. Вернул карандаш и снова накрылся с головой. Рашид тихонько встал, подошел на цыпочках. Прочел:

Часы над головой Назыма показывали два часа ночи. Лодос продолжал свою гигантскую работу...

Весь следующий день до обеда Назым мотался по коридору. То удалялся, то приближался стук его деревянных сандалий по бетонным плитам. Он бормотал, прищелкивал пальцами, отбивая ритм. Натыкался на дверь. Заходил в камеру, словно что-то ища. Невидящими глазами обегал стены. Снова выходил в коридор...

...В Батуме в 1922 году, в гостинице «Франция», они с Валей Нуреддином ночевали в номере у профессора Ахмеда Джевада, а работали, спорили и обедали у себя, на втором этаже. Впрочем, жили они коммуной, так что где у себя, где не у себя, трудно было разобрать. Назым по своей привычке слагал стихи на ногах. В номере было много народу. И он выходил на балкон. Топтался взад-вперед, бормотал, размахивал руками.