Страница 62 из 70
Дрожащей рукою, не чернилами, кровью сердца записал эти строки своего учителя Хюсаметтин. То было последнее пламенное признание поэта в любви к миру, его упование, что недаром пролиты реки слез — быть может, завертят они жернова мельниц Правды. И его надежда, что сын Велед будет не наследником, верным его памяти, а бунтарем, верным Истине.
Воскресенье прошло в томительном молчании. Джалалиддину стало совсем плохо.
Слух об этом прокатился по рынку ремесленников, оттуда — в дервишские ханаки, медресе, мечети, дома горожан и беев, во дворцы и кварталы бедняков, в окрестные деревни. Конья затаилась в ожидании удара.
И когда красный шар солнца коснулся горных вершин Теккели на западе от города, рыдания огласили его улицы.
Не стало сына балхского проповедника Султана Улемов, мужа Гаухер и Киры-хатун, отца Веледа и Алима Челеби, друга Шемседдина Тебризи, учителя золотых дел мастера Саляхаддина, Хюсаметтина Челеби, Аляэддина, Сирьянуса, не стало подданного сельджукских султанов, суфийского наставника, настоятеля конийского медресе Мевляны Мухаммада Джалалиддина.
Но навечно остался с человечеством автор «Месневи» и «Великого Дивана», один из величайших поэтов и мудрецов, который будет жить, доколе живо само человечество, и заново рождаться вместе с поколениями, еще не рожденными — Джалалиддин Руми.
Он знал и это: «Я не из тех султанов, что с трона прыгают в гроб. На челе моем — печать бессмертия».
И потому завещал:
Всю ночь сыновья, друзья и ученики в молчании, прерываемом стихами, сменяя друг друга, провели у тела поэта.
А на рассвете город огласился воплем глашатаев:
— Сал-я-я!.. Саля-я!.. Саля-я!
Во многих домах, караван-сараях, обителях и медресе Коньи не спали той ночью, ожидая сигнала к последнему прощанию. И когда этот сигнал прозвучал, тысячные толпы высыпали на улицы. Взрослые, женщины, дети, братья ахи, старейшины, подмастерья, бейская челядь, дворцовые слуги, купцы, крестьяне окрестных деревень, босоногие, с непокрытыми головами — каждый хотел подставить плечо под гроб, накрытый тем самым лиловым ферадже, по которому в городе за сорок с лишним лет привыкли узнавать Джалалиддина. По обычаю, перед гробом гнали восемь волов, чтобы принести их в жертву над могилой, а мясо раздать беднякам.
Когда процессия вышла на главную улицу, ведущую от холма султана Аляэддина, на котором стоял дворец, к соборной мечети, где над телом покойного должен был свершиться последний обряд, толпа стиснула ее со всех сторон. Тюрки и хорасанцы, греки и армяне, мусульмане, православные, иудеи — все пришли попрощаться с поэтом, каждый на свой лад. Хафизы читали Коран, раввины — библию, православные священники пели псалмы, ашики играли на ребабе, стучали в бубны, плясали, возглашая в экстазе стихи о любви. Процессия остановилась, стиснутая толпой.
И тогда по мановению руки Перване — он стоял на пригорке у дворцовых ворот — стража, обнажив сабли, принялась избивать, разгонять людей. Все смешалось: молитвы и рыдания, крики боли и стихи, музыка и вопли ярости.
То была первая после смерти поэта попытка отделить его от народа. И несдобровать бы стражникам, несдобровать под натиском толпы окружавшим гроб улемам и факихам, да и друзьям поэта, если б гроб не выпал у них из рук на землю. При виде расколовшихся досок и белого савана, в который было завернуто лежащее на земле тело, толпа в благоговейном ужасе оцепенела. Друзья подняли поэта на руки, и в наступившей тишине снова зазвучали слова Корана, перекрываемые стуком топоров, чинивших разломанные доски гроба.
От кучки улемов, в высоченных, обмотанных чалмами клобуках, отделилась хилая старческая фигурка и семенящей рысцой побежала к стоявшему на холме Муиниддину Перване. Когда старик — это был тот самый факих на побегушках, который некогда вручил Джалалиддину вопросы экзаменовавших поэта невежд, — достиг вершины холма, он склонился в три погибели, едва не замарав землей свою жидкую бороденку, и проговорил:
— О всемилостивый властитель, падишах эмиров! Столпы веры спрашивают тебя: «Что надобно христианам и иудеям среди правоверных, хоронящих своего шейха? Как посмели они явиться на похороны падишаха ислама? Повели им убраться прочь, дабы мы спокойно могли отдать последний долг рабу Аллаха Джалалиддину Мухаммаду!..
— Ты прав, факих! — кивнул ему Перване.
И, повелев призвать к нему иудейских и христианских священнослужителей, приказал им увести прочь своих единоверцев.
— О повелитель милостивых! — ответствовал настоятель православного собора отец Стефаний. — Как солнце освещает своим светом весь мир, так Мевляна осветил светом истины все человечество. Солнце же принадлежит всем. Разве не сам он сказал: «От меня узнают о тайне семьдесят два народа. Я — флейта, что в каждой ноте таит по сотне звучаний!» Если бы мы и приказали верующим уйти, они бы нас все равно не послушались…
— Мевляна как хлеб, — подхватил глава иудейской общины раввин Хайаффа. — А хлеб нужен всем. Где видел ты, эмир, чтобы голодные сами бежали от хлеба?
Муиниддину Перване осталось только развести руками. Да и что мог он поделать? Никакая сила не могла в этой толпе отделить неверных от правоверных. Все они были равны для Джалалиддина.
Гроб подняли на плечи. Снова зазвучали стихи, молитвы, музыка, рыдания. И снова под напором толпы остановилась процессия. Опять пошли в ход сабли и дубинки. И опять упал на землю гроб Джалалиддина.
За двадцать минут проходил он при жизни путь, который предстояло ему теперь пройти на плечах людей. Четырежды ломался на этом пути гроб. Четырежды избивали людей стражники. И четырежды ремесленных дел мастера — верная опора поэта — чинили его последнее обиталище.
Лишь под вечер процессия, тронувшаяся в путь ранним утром, достигла мечети.
Гроб поставили на каменную скамью. Вперед вышел шейх Садриддин Коневи, вынул из рукава четки. Ему-де завещал поэт прочесть последнюю молитву над его телом.
— Пожалуйте, о падишах шейхов! — крикнул Садриддину глашатай. Тот двинулся было к гробу. Но лекарь Акмалиддин, закрывший поэту глаза, не выдержал:
— Замолчи, глашатай. Падишахом шейхов был только Мевляна!
Садриддин так и застыл с четками в руках. Кровь бросилась ему в голову, точно перед лицом всего города уличили его в двоедушии. Горло перехватила судорога, и он упал на землю.
Когда его унесли, кадий Сираджиддин прочел последнюю молитву.
— Как вы знали покойного?
— Хорошо! — ответил гром голосов.
— Добром ли помянем его?
— Добром!..
Окончился наконец и этот страшный день. Рядом с надгробиями Султана Улемов из Балха, золотых дел мастера Саляхаддина из Коньи вырос еще один маленький холмик свежей земли. Нищие получили по куску мяса жертвенных волов, Толпа медленно расходилась.
Последним в сторону города, озаренного багровым закатом, повернулся Хюсаметтин… Нет, не в земле, в сердце Хюсаметтина пребывал теперь его друг, его наставник Мевляна Джалалиддин. В сердцах всех этих людей, расходившихся по своим темным, сумеречным жилищам. Учитель сказал правду: