Страница 60 из 70
— У нас в доме ничего нет, — не выдержал Велед, — ты все отсылаешь к Хюсаметтину, а нам-то как быть?!
— Клянусь тебе, сын мой, — огорченно ответил поэт, — если бы даже сто тысяч суфиев и аскетов умирали с голода и у нас был бы всего один каравай хлеба, я и его отправил бы Хюсаметтину.
Кто-то из друзей спросил поэта:
— Кто выше из трех — Шемс, Саляхаддин или Хюсаметтин?
— Эй, товарищ! — воскликнул поэт. — Шемс был как солнце. Саляхаддин подобен луне. А шах Хюсаметтин — звезда… Когда заходит солнце, ночь освещает луна. Ну а если и луна зайдет за тучу, кто может дать нам свет, кроме звезд?!
Но, быть может, оттого, что Хюсаметтин был его последней любовью, в которой воплотились все, кого любил и потерял поэт, он благоволил к нему, как к ребенку, выполняя все его пожелания. По свидетельству современников, тот, кто впервые видел их вместе, мог бы решить, что Мевляна не учитель Хюсаметтина, а его мюрид.
Чем дальше продвигалась их работа над «Месневи», тем сильней росла привязанность поэта. Свидетельством тому сама книга, в которой от тома к тому все громче звучит хвала Хюсаметтину. Но даже ему, Хюсаметтину, понадобилось пять с лишним лет, прежде чем удалось побудить поэта продолжить его бессмертную поэму.
Пятнадцатого дня, месяца раджаба 662 года хиджры, или 1264 года по нашему календарю, Джалалиддин продиктовал начальные строки второго тома «Месневи».
«Месневи» — книга, подобной которой не знала и не знает мировая литература. Начать с того, что она не написана поэтом, а сказана им. Поэзия — не для чтения, для произнесения вслух. Новаторство, приписываемое поэтам XX века, Джалалиддин осуществил в XIII.
«Месневи» создавалась величайшим мастером слова. Но без всякого видимого труда над словом. Гениальным мастером поэтической формы, но без всякой видимой заботы о форме.
«Месневи» не имеет заранее обдуманного плана, не подчиняется никаким канонам. Один-единственный закон движет ею — свобода. Свобода мысли, духа, свобода выражения, свобода ассоциаций.
Шесть томов книги, двадцать пять тысяч шестьсот восемнадцать двустиший создавались на протяжении пятнадцати лет. Но это одна книга, единая по стилю, по взгляду на мир.
Великий поэт был наделен ассоциативным мышлением необыкновенной мощи. И эта мощь позволяла ему сопрягать несопрягаемое, сопоставлять несопоставимое, чтобы вскрыть сущность явления. Ассоциативность — мотор «Месневи», работающий на неиссякаемом горючем диалектики Джалалиддина.
Поэт начинает мыслить и высказывает свою мысль вслух. Одна мысль приводит к другой, ее подгоняет третья. Чтобы подкрепить ее, он вспоминает народный рассказ, в котором действуют люди, животные. По поводу какого-либо из персонажей поэт вспоминает легенду. Вдруг перевоплощается в одного из ее героев, выходит из себя при воспоминании о чем-то своем, личном, достигает высочайших лирических озарений, заставляя слушателей смеяться и плакать. Потом, придя в себя, возвращается к первому рассказу. Вновь прерывает его посредине: анализом психического состояния героев или философским тезисом. Отвечает на вопросы учеников. И опять продолжает рассказ, чтобы, окончив его, вернуться к мысли, высказанной прежде, но не развернутой во всей полноте.
Так течет, словно сама жизнь, свободная поэтическая речь. Временами монотонная, как падение капель дождя, как смена дней и ночей, течение лет. Иногда пламенная, страстная. Иногда веселая, подчас скабрезная.
О чем же эта книга? О единстве мира и единстве человечества. Но и о бесконечном разнообразии мира и разъединенности людей. О величии совершенного человека. Но и о человеческих слабостях. О любви. Но и о ненависти.
Чтобы ответить на вопрос, о чем говорит «Месневи», нужно написать такое же «Месневи».
Книги подобного эпического размаха обычно слагаются в течение веков народами. В «Месневи» вошли сказки, притчи, предания, легенды, пословицы многих народов. Но все-таки она сложена одним человеком. И это с трудом укладывается в сознании. Вероятно, поэтому в средние века ее и называли «персидским Кораном».
Позднее «Месневи» именовали и «энциклопедией суфизма» и «энциклопедией фольклора того времени». Но с не меньшим успехом ее можно назвать сводом научных знаний, кодексом морально-этических правил, руководством по психоанализу.
В ней есть все. В ней сказано все. Обо всем. Она сама как мир, единство которого проявляется через бесконечность многообразия.
«Месневи» рассказывает не об истории шахов и царей, не о приключениях Синдбада-морехода…
«Месневи» — это грандиозная симфония человеческого духа в его стремлении освоить весь мир и осознать себя.
Необычная судьба ждала эту необычную книгу. Вскоре после ее создания ее стали заучивать наизусть. Те, кто знал «Месневи» на память, получали звание месневи-хан.
В Иране, в Средней Азии, в Индии, но прежде всего в Малой Азии были созданы специальные школы — «Дарру-ль-Месневи», где изучали и толковали поэму Джалалиддина Руми. Из «Месневи» были составлены десятки сборников, написаны сотни томов комментариев и толкований к ней на арабском, турецком и персидском языках.
Лишь религиозной нетерпимостью христианнейшей средневековой Европы да невежественным высокомерием Европы буржуазной, считавшей дикарями большинство культурных народов мира, можно объяснить, что вплоть до XIX века в Европе не знали об этой книге.
Власть Коньи слабела с каждым днем. То здесь, то там вспыхивали бунты отчаяния. Усобицы беев, мздоимство кадиев, зверства откупщиков вконец разорили страну. Деревни опустели. По дорогам бродили голодные разбойничьи шайки. Зарастали травой караванные пути. Близился конец некогда могущественной сельджукской державы.
Джалалиддин не желал при нем присутствовать. Прошло десять лет с того дня, как он избрал Хюсаметтина своим наместником. Подошел к концу последний, шестой том «Месневи». По обыкновению Хюсаметтин прочел последние листы черновиков и внес по его указанию последние поправки. Остался незаконченным лишь рассказ о трех принцах-шахзаде. Но он есть в книге бесед Шемса. Закончить его может и Велед.
Дело его жизни завершено. Настал его час.
Тело, почти семьдесят лет не знавшее ни спуска, ни пощады, изнуренное странствиями, мучительными поисками истины, годами подвижничества, закалившими волю, но подорвавшими здоровье, испепеленное разлуками, любовью и состраданием, уже плохо его слушалось.
В одном из писем к Хюсаметтину он писал: «Тело — конь с его бесчисленными болячками, то занеможет, то обратится в тигра, а то в хромого осла, не подчиняется велениям сердца моего, не идет с ним вровень. Порой трясет, порой качает. То занесет в сторону, то отстанет. Не выздоравливает, но и не умирает».
Кира-хатун, видя его немощь, как-то воскликнула:
— Триста-четыреста лет надо бы жить господину нашему, дабы наполнить мир смыслом и истиной!
— Что ты! Что ты! — встревожился Джалалиддин. — Я ведь не египетский фараон!
Все чаще проводил он дни в молчаливом самоуглублении.
То вдруг возглашал странные стихи о смерти: