Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 70



Его размышления прервал звон железа: полупьяную ночную приворотную стражу сменяла дневная. И этот звон, неотделимый от власти, как жужжание от пчелы, заставил его уйти в полутьму башни.

Он осторожно спустился вниз по крутым ступеням и зашагал по направлению к примеченному со стены в последний миг тонкому, как свеча бедняка, минарету маленькой старой мечети Синджари.

Город жил полной жизнью, если только можно назвать полной жизнь, придавленную монголами и временщиком Перване, не ведающую, что будет с ней завтра, и потому помышляющую только о миге нынешнем.

Возчики на арбах, груженных кунжутным жмыхом, мешками с ячменем, подмастерья, бегущие по делам, ребятишки, скачущие верхом на палках, узнавая поэта, кланялись ему. Он отвечал им поклоном и молча продолжал свой путь. А в голове у него неотвязно вертелись давным-давно сложенные строки:

Ни его ашиков, ни «писаря тайн» Хюсаметтина не было видно. Но он знал, что, не решаясь нарушить ход его размышлений, они следят за ним, готовые дать весть домой, прийти на помощь, услужить, записать его слова. Он привык к этому: они ему еще понадобятся, но не сейчас.

Из проулка навстречу ему вышел православный поп в черном облачении. Джалалиддин узнал его: отец Димитри из монастыря Платона Мудрого в Силле, где немало дней и ночей провел он в приятных уму и сердцу беседах с настоятелем.

Поп Димитри склонился в поясном поклоне, как был обязан делать каждый христианский или иудейский священник при виде мусульманского улема. Те обычно отвечали кивком головы.

Джалалиддин ответил попу таким же поясным поклоном. Еще дважды склонился до земли поп Димитри — может, хотел заговорить. Но Джалалиддину было сегодня не до бесед. И, ответив попу, к изумлению прохожих, двумя такими же поклонами, он направился дальше.

Он не мог говорить о чем-либо, что не касалось главного. Он чувствовал: у него осталось слишком мало сил, а значит, и времени. Пять томов главной книги его жизни «Месневи» были завершены. Но предстояло еще сложить последний, шестой. И, как всегда, перед началом новой книги ему нужно было уединиться со своим собственным сердцем.

Старенькая мечеть Синджари подходила для этого как нельзя лучше. Здесь, в заброшенной келье при мечети, он мог советоваться с сердцем своим столько, сколько надобно. И главное — отсюда, из мечети Синджари, почти сорок лет назад он начал путь познания сокровенного, по которому повел его, как некогда в детстве в Балхе вел по пути познания явного, все тот же неистовый наставник Сеид Бурханаддин.

Поспешая, насколько позволяли старческие непослушные ноги, мимо цитадели и хлебного рынка по узким проулкам ремесленных кварталов, укрываясь от солнца в тени навесов под выступами вторых этажей, сходившихся так близко, что через улицу можно было протянуть руку в дом напротив, он узнавал здесь каждую стену, каждую выбоину мостовой. И перед его глазами одно за другим возникали видения тех трудных, пожалуй, самых трудных лет его жизни в Конье, когда после смерти отца он встал во главе мюридов, занял место проповедника в медресе Гевхерташа и впервые оказался предоставленным самому себе.

Ему было всего двадцать четыре года. Вьющаяся каштановая борода обрамляла худое отрешенное лицо книжника. А шаг был легкий, не чета теперешнему, — ноги несли его поджарое тело, как пушинку.

Несмотря на молодость, он слыл большим ученым. Еще в Балхе он выучил наизусть Коран, множество хадисов, тома толкований и комментариев к ним, знал историю персидских царей, дела и слова великих подвижников и столпов суфизма — непреклонного Баязида Бистами, мудрого Джунайда, исступленного аль Халладжа, разбирался во всех тонкостях символики, посредством которой теоретики и поэты суфизма выражали свои отнюдь не правоверные воззрения.



В прославленных медресе Дамаска и Халеба он слушал поучения и беседы крупнейших ученых и шейхов, изучил астрологию и алхимию, алгебру, геометрию и основы врачевания. Владел, кроме фарси, языками арабским и греческим.

Султан Улемов посвятил своего сына в искусство составления фетв и чтения проповедей. В двадцать четыре года Джалалиддин обладал всем, что необходимо проповеднику: образованностью, памятью, развитым воображением и красноречием. Он помнил наизусть невесть сколько народных притч, рассказов и лирических песен, коими уснащал свою речь в нужный момент. Свободно, по памяти, приводил стихи великих суфийских поэтов — пламенной Рабийи, сурового Санайи, незабвенного Фаридаддина Аттара. Зачитываясь назидательными поэмами-видениями, он, потрясенный, не раз совершал вместе с ними путешествия к вершинам духа и располагал их мыслями, образами, словами, как своими собственными. Наконец, он сам умел к случаю сложить свои собственные стихи в их духе.

Словом, в двадцать четыре года Джалалиддин владел всеми знаниями, которыми обладали лучшие умы его времени, располагал всеми сведениями, которыми располагали крупнейшие богословы, законоведы и суфийские проповедники.

Но одно дело знания, другое — опыт. И совсем не одно и то же быть учеником, ведомым, или же учителем, ведущим других. К тому же в отличие от отцовских мюридов, которые знали его по-домашнему, нашлось у него в Конье много завистников среди улемов, которые исподволь, но не без яда высказывали сомнения в достоинствах молодого богослова. Хоть и был он сыном и наследником Султана Улемов, но не имел на руках письменных свидетельств — иджазе от шейхов-учителей.

Вот почему, когда минули сорок дней траура, он прочел несколько проповедей в соборной мечети, посвященных памяти отца, и собрался в дорогу.

Снова лежал его путь в святые города Халеб и Дамаск — испытывал он нужду еще раз проверить себя и свои познания в беседах с мудрецами века. В прославленном халебском медресе Халавийе толковал он с великим арабским ученым, кадием и визирем Камаладдином Ибн аль-Адимом о девяти небесах, и сочетаниях четырех элементов — огня, воздуха, земли и воды, из коих слагается мир видимый. Вели они речь и о сущности времени, состоящего из отдельных мгновений, текущих друг за другом, подобно тому как вода в реке состоит из сменяющих друг друга капель. Вода в реке течет постоянно, утекшие капли не возвращаются, на смену им приходят новые. Но мы этого не замечаем, ибо постоянство течения свидетельствует о его бытии.

Аль-Адим разделял мнение, что не существует творца — перворазума как субъекта и вселенной как объекта, а вселенная лишь проявление бытия перворазума или Истины, так же как волны — проявление сущности океана.

В знаменитом на весь просвещенный мир дамасском медресе Макдисийе Джалалиддин вел речь с мужами веры о единстве, как абсолюте, исключающем даже представление о множественности. И единстве, в котором уже заложена идея множественности, подобно тому как в древесном семени заложено единое дерево, но со всем множеством его частей — корня, ствола, ветвей, листвы, плодов…

Обсудив сложнейшие вопросы гносеологии и онтологии, логики, богословия с видными улемами, Джалалиддин убедился: нет ничего, что было бы темным для его разума. Улемы и шейхи, дивясь ясности и глубине ума молодого богослова, вопреки традиции через несколько месяцев выдали ему иджазе, подтверждая, что ничему больше не могут научить Джалалиддина, сына Бахааддина Веледа из Балха, известного под титулом Султан Улемов.

Осенью 1231 года он возвращался в Конью вместе с двумя отцовскими мюридами. Не спеша, словно волны моря, катились навстречу их коням поросшие колючками пески сирийских пустынь. Как века назад и века спустя, за стадами тонконогих верблюдов шли бедуины, укутанные до глаз от всепроникающих зудящих песков.

На далеких склонах обожженных красноватых холмов, как тли, присосались к земле отары тонкорунных овец.