Страница 83 из 87
При этом реабилитация рассказа имела место после периода его деконструкции, то есть с учетом невозможности пользоваться классическими методами его развертывания. «Эра подозрения» раз и навсегда заронила-таки подозрения в искажающей, фальсифицирующей составляющей традиционных рецептов как бы реалистического рассказа («Рассказ? Нет, больше никогда»), более того, в исказительности (и-сказительности?) любого дискурса о мире, в невозможности литературного рассуждения, если угодно. Ответом стала подчеркнутая разборчивость письма, его неустранимая, но и нестыдная вторичность — в смысле своего рода палимпсеста, письма поверх, или на полях, былых повествований. Переигрывается вся литературная карта, целиком, и в плане вертикальной иерархии жанров, и в плане подвластности литературному выражению (обо всем этом хорошо пишет Жак Рансьер).
Постепенно, по одному, за десять-пятнадцать лет Лендону удалось, руководствуясь опять-таки только собственным вкусом, собрать под своей звездой целую плеяду молодых дебютантов, которых объединяла разве что чуткость к этим тенденциям. Эти писатели чужды по-прежнему господствующей мейнстримовской эстетике «изящной (с поправкой на эпоху) словесности»; они отказались от эстетической и формальной предсказуемости, свойственной традиционной «беллетристике», хотя в то же время и более непосредственно связаны с «культурным (в широком смысле) окружением», чем текстуальные эксперименты 50-х и 60-х годов. В терминах Бланшо они пишут не романы, а рассказы — но при этом Эшноз, например, постоянно играет в роман, играет с романным — и его пример оказывается заразительным. К тому же у них есть вкус к рассказу в ином, так сказать, американском смысле, в смысле storyteller'а, рассказчика как выдумщика, — но вооруженного всей искушенностью французской формалистики: теории, наработанной все в те же 50-е и 60-е. Их литература инкорпорирует и опыт «пристального чтения» классических, непризнанных или иностранных авторов, и новейшие достижения критической мысли. Они создают действительно новую литературу, а не приспосабливают вторичное сырье к задачам провокации, будь то интеллектуальной (Уэльбек) или тематической (трэш).
Сам Лендон не тешил себя иллюзией, что этих индивидуалистов удастся «подать» как некое целое, ибо они не хотят объединяться даже в чужих умах[62], но, зная по опыту, насколько важны ярлыки для воспрятия незнакомой литературы ее потенциальным потребителем, попытался окрестить своих новых авторов — Эшноза, Туссена, Остера, Девилля, Гайи — «невозмутимыми писателями» (по его словам, он полушутливо выдвинул это наименование, пытаясь в самом конце 80-х проанонсировать первый роман Кристиана Остера). Направленность была скорее рыночная, но не без мысли изобрести новую литературно-критическую парадигму — в отличие от попыток, предпринимавшихся для раскрутки своих, куда более вульгарных и разношерстных «команд», другими: различными издательскими группировками лансировались «Новое поколение», «Меньше чем ничто», «Новая беллетристика».
Наряду с «невозмутимыми писателями» в 90-е годы предлагались и другие ярлыки — «новые новые романисты», «игровые романы», «минималистское письмо», «молодые авторы, „Минюи“», — призванные пометить территорию, открытую текстами Эшноза и пришедших за ним, и указать на определяющие ее эстетические постулаты. К расплывчатому, смутно, но все же прочитываемому созвездию «детей, „Минюи“» в середине 90-х причислялись Жан Эшноз, Жан-Филипп Туссен, Мари Редонне, Эрве Гибер, Франсуа Бон, Кристиан Гайи, Эрик Шевийяр, Мари НДьяй, Жан Руо, Кристиан Остер. Да, между отдельными — подвижными — элементами этой системы существуют переменные же линии схождения и расхождения, силы притяжения и отталкивания, паутина текстовых сетей и осмос романных сред. Реперные точки для триангуляции, определяющей положение каждого в этом созвездии — ключевая фигура отца-издателя (Лендон), неоспоримый литературный абсолют «классического» автора (Флобер для Эшноза и Раве, Руссо и Пруст для Лоррана, Паскаль для Туссена, Конрад для Вьеля) и фигура непосредственного предшественника (для большинства из авторов «Минюи» это Беккет (для Шевийяра — в компании Мишо и Пенже), но кое для кого и, в свою очередь, Эшноз; Саррот для Ленуар и Мовинье, Симон для Лоррана…). Все эти три «привязки» отсутствовали для мэтров «нового романа»: Лендон был для них скорее другом, нежели авторитетом, против классиков они боролись, предшественников не имели… если только не посчитать, что в фигуре Беккета для них смыкались воедино все три эти инстанции.
Невозмутимость этих авторов чаще всего — не более чем маска стыдливости, симуляция экзистенциальной невовлеченности, стремление не слишком громко озвучивать эмоциональный регистр — одно из немногих прямых заимствований у «нового романа». В остальном же, как и подобает при смене поколений, новая генерация стремится дистанцироваться от формальных поисков, от искушений иконоборчества, от ставшего верительной грамотой «нового романа» активного подрыва традиционных романных и, шире, повествовательных форм. Обращение в первую очередь к нарративной составляющей произведения тут же вовлекает в процесс творчества огромный пласт интертекстуальных связей, отношений, игр, причем вовлекает отнюдь не стратегически обдуманным, а самым что ни на есть эмпирическим образом: на смену модернистской деструкции приходит, если угодно, постмодернистская деконструкция. Отсюда и реабилитация более всего пострадавших от новороманистов повествовательных конструктов, таких как персонаж, интрига, сюжетный ход, неожиданный поворот, невероятная развязка; и обращение за типовыми схемами к самым разным, в том числе и считающимся «низовыми» поджанрам. При этом речь идет не о, если воспользоваться автоопределением Стравинского, попытке ремонта старых кораблей вместо поиска новых видов транспорта (новые авторы более всего бегут целостности, полноты и законченности своих текстов), а о раскладке заведомо неполных фрагментов большого пазла как адекватного отражения фрагментированной, «фрактальной» современности в ее несвязности и принципиальной, неустранимой, в отличие от представлений классиков, разнородности. Новое поколение отнюдь не реставрирует традиционные формы, просто они, чтобы лучше уловить в его реальности современный мир, переосмыслить само понятие смысла, используют устоявшиеся романные схемы во второй степени, на второй ступени отрицания. Среди основных игроков в готовые формы — в первую очередь, Эшноз, далее Лорран (правда не в представленном здесь тексте) и Вьель.
Наиболее долговечным из этих ярлыков оказался минимализм — и попытаемся забыть невольно присутствующие в нем отрицательные коннотации, будь то в смысле предполагаемого обеднения литературы, или ее поверхностности, внешнего эффекта, или более соответствующего взглядам отечественных критиков мелкотемья (правильнее говорить здесь о разрушении иерархии между существенным и незначимым, вполне осмысленно проводившемся уже «новыми романистами»). По самому своему смыслу этот термин, почерпнутый, надо сказать, не из музыки, где он более всего на слуху, а из изобразительных искусств, указывает на определенную скупость художественных средств и бедность художественного продукта; в приложении к литературе он, по-видимому, долженствует означать минимализм повествовательный (минимум действия, банализация интриги, персонажей и окружающей обстановки), минимализм в высказывании (дистанцированность, воздержание от эмоций, невозмутимость) и минимализм риторический (принцип преуменьшения, литота вместо гиперболы, упрощение синтаксиса, эллипсис[63]). Ясно, что по всем этим пунктам минимализм противостоит традиции. Терминология кажется не лишенной смысла, но не стоит ли задуматься, почему почти все «минималисты», начиная с самого Эшноза, резко протестуют, когда их так называют?
Несколько иным путем идут такие авторы, как Савицкая, НДьяй, Володин, Шевийяр (которого, кстати сказать, критики все же зачастую числят среди «минималистов»): не обращая внимания на миметическую и эстетическую традицию, деформируя формы репрезентации, двусмысленно, в духе Кафки, обыгрывая фантастику, они расшатывают привычную реальность, вносят в нее разлад и, казалось бы, уходят, уводят от нее прочь — но лишь для того, чтобы вскрыть в ней непривычное и незамеченное, то есть расширить и обогатить ее ландшафты. Их выпадающие из привычных бытовых канонов, смещенные, передернутые фантазии представляются подчас далеким и мрачным отголоском придумок Бориса Виана — трагичным, ибо в конечном счете, как и у него, они говорят о том, насколько этот мир не подходит — может быть, только некоторым? — его обитателям и как он за непонимание себя над ними издевается, претворяя свое метафизическое насилие в многообразные формы насилия бытового или ментального.
62
Достоин восхищения все-таки найденный Лендоном способ их объединения: издательство традиционно снабжает «своих» авторов всеми остальными публикуемыми в нем романами, вовлекая их в круг перекрестного чтения.
63
Сюда же можно подверстать и более широкую тенденцию современной французской прозы — отказ от традиционного пунктуационного оформления прямой речи. Цель проста: подчеркнуть относительность категорий первого и третьего лица, еще более проблематизировать инстанции автора и действующего лица. Кстати, так или иначе первое лицо активно задействовано во всех текстах данной книги.