Страница 2 из 67
— Не вижу смысла в такой жизни, — будто самому себе отвечая, говорил Иосиф. — Не вижу.
— И мы не видим! — подхватывал климовец. — В том-то и беда, что нету никакого смысла в такой мутной жизни! От получки до получки, от похмелья до похмелья…
— А что директор ваш? — интересовался Иосиф. — Ведь, я так понимаю, ему от таких работников тоже убыток?
— Убыток? — гость впервые за весь вечер рассмеялся. — Директор наш знаешь чего говорит? Пущай, говорит, пропьются до исподнего, покорнее будут. И получка-то наша к нему же в карман возвращается — начальство с торгашами всегда столкуются.
— Это верно, — соглашался Иосиф. — Только для нас это не жизнь.
— Какая уж там жизнь? Ужас, а не жизнь! Вот так-то, дорогой мой друг, товарищ… — и он безнадежно махнул рукой.
Снова и снова вспоминался потом Иосифу безнадежный взмах его руки, особенно когда сам видел и слышал, что творилось вокруг в дни праздников и получек. Не слепой и не глухой ведь был. Разве в одном только пьянстве загвоздка? Это же всего-навсего одно из следствий. А после победы революции в других условиях станет жить рабочий человек. Цель в его жизни появится. Справедливость восторжествует! Чтобы каждому — по заслугам перед людьми, каждому — по его честному труду, а не по нажитому богатству, не по наследству от знатных предков, только по честному труду!
И за ту будущую жизнь, чистую, честную, без неправедно богатеющих и незаслуженно страдающих, да и без пьянства, без какой бы то ни было нынешней мерзости, — за ту новую, прекрасную жизнь неужто не стоит бороться? Денно и нощно. Не щадя ни себя самого, ни тем паче врагов своих.
3. ПРОСВЕТЫ
И все же даже в самой бесцросветной жизни можно найти светлые минуты.
В одиночку это трудно. Но вместе, когда не один ты, когда поддержат тебя, не дадут упасть надежные плечи товарищей, если покачнешься… И тогда, ощутив общую силу, человек легче находит просветы в глухом: своем существовании. Тогда и скупо дарованные рабочему человеку часы досуга не поглотятся ненасытным зеленым змием, а пройдут достойно…
На лугу собралась их недавно сколоченная футбольная команда. И без Иосифа Варейкиса команде не обойтись.
А ему самому, обойтись ему без своей команды?
В игре как в бою: зазеваешься, оплошаешь, не осилишь — и не только сам свалишься, но, главное, и товарищей подведешь.
Поэтому, как ни сбивается дыхание, как ни толкается в самое горло сердце, как ни взмокла спина, он стремительно гонит перед собой крутящийся мяч, обходит одного, еще одного, едва не падает от чьей-то нечестной подножки, неимоверным напряжением всех своих мышц все же удерживается на ногах и не упускает, не отдает мяча, гонит его дальше — к воротам соперника, они уже близко, и мечется в них вратарь, но нет, самому не достать, не завершить начатое, — внезапной пасовкой он откидывает мяч назад и вправо, своему капитану, центральному нападающему, которого даже не увидел, а почувствовал за правым плечом, и тот венчает атаку победным голом…
Впереди много борьбы, надо быть сильным и выносливым, быстрым в решениях и движениях, надо уметь не упасть от нечестной подножки и чувствовать присутствие товарища. Полезное дело футбол!
Хотя, говоря откровенно, мог бы Иосиф обойтись без этой захватывающей игры. Как мог бы обойтись и боз игры на скрипке, столь приятно ублажающей душу. Мало все-таки времени остается у Иосифа для такого удовольствия, и вряд ли получится из него когда-нибудь настоящий музыкант.
Но есть занятие, без которого ему, право, не обойтись. Ну просто никак!
Где бы и когда бы ни оказался под рукой хотя бы огрызок карандаша, хотя бы клочок бумаги — рука сама рисует то леса дальние, то дома, то трубы дымящие, то лица товарищей.
— Нарисуй меня, Иосиф!
— И меня…
— Ух ты, а ведь похоже!
— Неужто это я, Иосиф? Такой тощий?
— Послушай-ка, Иосиф, вот фото моей Нюры. Сумеешь изобразить, чтобы будто под фатой?
С фотографии почему-то труднее, чем с живого лица, хуже получается, сам собой недоволен, а заказчик, напротив, в восторге:
— Ну, здорово! Ну, спасибо! Да у тебя, брат, талантище, мне бы так…
Иосиф рисует охотно. Было бы время… А его-то, времени, все меньше и меньше год от года. Когда уж тут рисовать? Не рисовать надо — писать. Писать листовки. И читать — не только для дела, но и от жажды неутолимой, без чтения ему тоже не обойтись, и это уже навсегда.
— Навсегда, — соглашается Чижов. — Уж эту твою страсть я изучил.
Весело смотрит на Иосифа и поправляет привычным движением пальца интеллигентское пенсне на носу. Не уживается почему-то пенсне с обликом Николая Георгиевича Чижова, с его молодецкими усами да лихим казачьим чубом из-под заломленной фуражки. Но не станичник он. Сын народного учителя, а ныне рабочий завода «Зингер», успевший побывать и на студенческой скамье в Московском техническом училище, и на скамье подсудимых, и на нарах Бутырской тюрьмы — за революционную пропаганду. Чижов одним из первых ввел Иосифа в круг подольских большевиков. Уж кто-кто, а Чижов-то лучше многих ведал, на какие дела тратит его подопечный немногие часы досуга. Поэтому Николай Георгиевич даже оторопел, когда, однажды зайдя к Варейкисам, увидел прикнопленные к стенам рисунки. Принялся их разглядывать. Особенно долго любовался пейзажем, где изображен был храм в Дубровицах — при слиянии Пахры и Десны, нарядное строение над синей водой, под голубым небом, среди зеленых деревьев.
— Не подозревал, что ты такое можешь. Мне говорили, но чтобы так… не представлял! Зарывать талант — великий грех. Учиться тебе надо, Иосиф. И я тобой займусь.
При первой же возможности Чижов свозил юношу в Москву.
Иосифу потом казалось, что не было той поездки наяву, что приснился долгий сон — из тех, что запоминаются на всю жизнь.
…Сказочный терем — весь из красного кирпича да белого камня, истинно московский. Три входа — посередке широкий, по бокам узкие. Будто коренник и пристяжные. Войдешь в любой из трех — и одни картины сменяются другими, а всего их, волшебных, не счесть…
Бровастенькая кружевница прервала работу — замерли умелые пальцы — и глядит на Иосифа, едва приметно усмехаясь…
А Пушкин смотрит мимо, вдаль куда-то, свое что-то видит, ему одному доступное. Курчавый и чуть скуластый. Правнук эфиопа и величайший из русских. Никогда прежде не думалось, что у него такие светлые, голубоватые глаза…
Непринужденно гарцует на лоснящемся вороном скакуне всадница, и маленькая девчурка с темными локонами и в белых панталончиках выбежала из дома полюбоваться…
Но вот — другие кони, без лоска. Другая женщина, другие краски. Крестьянка, высокая и сильная, ведет двух лошадок, волокущих за собою борону, да поглядывает на своего играющего неподалеку младенца…
А здесь поляна свежая, белеют стволы берез, и все это щедро залито солнцем. Сумеет ли когда-нибудь Иосиф вот так же поймать и удержать навсегда солнечный свет?
«Да! Да!» — бодро уверяют грачи на других березках — голых, зимних. «Да, да!» — утешительно звенит старинная медь под светлокаменным шатром колокольни. И тает, темнея, снег, ибо грядет весна…
На другой картине не та ли колокольня? Но летом и с другой стороны. А может, не та вовсе, лишь похожая? Тропинки в мураве, светлоголовые дети, и снова много солнца, и будто слышно, как пчелы жужжат… Не подольский ли дворик? Нет, московский. Того, кто написал эту картину, Иосифу суждено вскоре увидеть…
Чижов позаботился — и они увиделись: старый русский художник Поленов и молодой литовец Варейкис.
Пока старик, рассеянно поглаживая ладонью короткие седые волосы и небольшую под нависшими усами бородку, рассматривал принесенные на его суд рисунки, Иосиф не шевелился и дышал вполсилы. Наконец услышал:
— Ну что ж, дар божий несомненный.
— Вот и я говорю, Василий Дмитриевич, — подхватил Чижов, бывавший здесь, в мастерской Поленова, не раз и потому державшийся непринужденно. — И я говорю, что грешно зарывать свой талант.