Страница 7 из 9
И видел я только одно темное место на планете. Оно было прямо передо мною и подо мной, на моем пути. Оно было проталиной-водоворотом, из которого поднималась навстречу темная магма и разливалась вокруг.
И я проник сквозь огромную линзу, как проникает поток солнечного света сквозь увеличительное стекло, собираясь в единый луч, в единый фокус. Все мое тело, все мое существо сфокусировалось в луч-поток ясного, пронзительного взора на ледяную планету, с которой случилась беда.
Я видел эту беду воочию. Город, покрывавший ледяными узорами планету, стремительно испарялся от напора темной магмы, вырвавшейся на поверхность планеты и разливавшейся во все стороны.
И я летел лучом своего взора прямо в воронку, прямо в кратер…
И увидел я увеличительным взором, что темная магма, разливающаяся из недр планеты и поглощающая ледяные кристаллы огромного города, стынет и распадается на отдельные молекулы и атомы, на коней и меховые шапки. И магма эта была не что иное, как безудержная орда гуннов, гуннов, гуннов, гонимых из недр наверх неведомой подъемной силой…
И вдруг услышал я голос за мной и на миг весь сфокусировался, превратился в знание, что это голос того, кто стоял надо мной там, в пустой Валхалле, кто собрал меня потоком во вселенскую линзу и направил на планету, прямо в воронку извергавшегося гуннского хаоса.
И я услышал слова на неведомом, но ясном языке, которые мне надлежало понять сразу, но познать многим позже:
— Свободный входит в исток. Свободный входит в предел времени.
И в тот же миг я вонзился в воронку…
Исход — в Бытие
Планета Земля. Рим, 1919— Харбин, 1929 от Рождества Христова
…Ангелы «на руках возьмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою…»
Бред величия, он и есть!
Я не разбился.
Ледяной шквал сбил меня с ног.
Я вскочил. И был наг.
Ледяной шквал страха охватил меня. Вот он — ад! Сфера!
Я стоял на арене Колизея, и до меня доносился шум города, которого не могло быть в пятом веке до нашей эры… Не далеко, а совсем вблизи, за стеной, послышался не треск цикады, а гусиный крик автомобильного клаксона.
Первое, что я сделал спустя полторы тысячи лет, — разрыдался. По-детски отчаянно и сопливо.
Потом, выглянув из стен древнего Колизея и убедившись, что меня отпустили, я завопил:
— Aiutatemi! Помогите!
Меня подобрали полицейские.
В участке я объяснил синьорам, что прибыл поездом в Рим, к родителям, и решил немного погулять по Вечному городу, прежде чем пугать стариков непомерной радостью (сын! живой! из России!). И вот злая шутка рока: нападение совершенно беспощадных грабителей.
Меня внимательно выслушали, деликатно отводя носы. Не внял я Демарату — не боролся с гуннской вонью его способом. И вот — незадача… Синьоры трижды спрашивали у меня адрес родителей и трижды записывали его… но подобрали мне полный комплект списанной форменной одежды без знаков отличия.
Синьоры римляне, я так многим обязан вам!
Я несколько раз приглядывался к календарю и видел одну и ту же дату, свидетельствовавшую о чуде — о том, что, судя по всему, я очутился в Риме мгновением позже того, как бесследно исчез из своей маньчжурской шубы. Бурятский шаман, вероятно, еще стоял, таращась на мой пустой гардероб, когда я уже трясся по Риму в полицейском тарантасе…
— Вот и Коленька приехал, — только и сказала мама.
Больше нельзя было плакать… Нельзя было плакать, как там, на пустой арене Колизея.
— А скажи-ка ты мне, Николя, — со своей лучшей, стоической улыбкой сказал сильно постаревший отец, — на каком таком лихаче ты сюда поспел? С Амура-то… Или я ошибаюсь насчет Амура?.. Ну да ладно, — вздохнул он, по-своему поняв мой ошалелый взгляд. — Сначала покормить бы тебя с дороги.
И вот — маленькая комнатка где-то в Риме, куда меньше той, патрицианской… но в ней — все родные, и год — свой, чего еще желать?
Но, увы, уже через час меня потянуло обратно — к Колизею. И какая же нестерпимая досада охватила меня. Четыреста пятьдесят второй год все-таки впился мне в сердце. Агасфер! Я знаю твою боль, неседеющий старик!
— Брось кукситься. — Отец хлопал меня по лопаткам. — Подумаешь, раздели… Не дома же, в России.
Но что я мог с собой поделать! Ниса, твои кости давно истлели… но сейчас, именно в эти минуты ты думаешь, что я просто сбежал и бросил тебя погребать мертвого стратега. И вы, господин префект, мир вашему праху, что вы теперь думаете?.. Вот поистине Агасферово проклятье!
Я вздохнул. Как видно, очень тяжело.
— Что? Стрелять там пришлось в своих, в русских? — Отец сел рядышком.
— Так… в небо, — отмахнулся я. — Бог миловал.
— Тогда я отказываюсь понимать, — рассердился отец.
«Я — дома», — приказал я себе.
— Папа… скажи мне, неужто так сильно от меня разит?
Отец взглянул из-под бровей и чуть-чуть подобрел.
— Чувствительно, надо признать… Ну, еще пару раз вымоешься… Тут и попариться-то по-человечески негде.
— Чем разит?
— Чем? Да вроде как загнанным мерином, Николя. Потому-то и про лихача спрашивал.
— Я и есть загнанный мерин, — развел я руками…
На другой день, вскоре пополудни я остановился против Колизея и простоял с четверть часа, страшась подходить…
За сутки, растянувшиеся на полтора тысячелетия, щель стала шире, гораздо шире, и я с ужасом заглянул в эту маленькую пропасть…
В сумерках я вернулся со спичками — и чиркнул.
Шкатулка блеснула в глубине россыпью звездочек! Она как будто сама заползла глубже, подальше от чужих глаз… или кто-то позаботился о ней? Префект оказался честным человеком, настоящим гражданином настоящего, ушедшего Рима… и, что удивительней всего, — тайным оптимистом.
Минули еще сутки, микроскопические в сравнении с пятнадцатью веками, но для меня несравненно более долгие, чем целое тысячелетие.
Я придумал использовать каминную кочергу в качестве сначала кирки, а потом рычага и еще четверть часа мучился самым тяжким за все тысячелетие приступом бессилия.
Наконец в бездне хрустнуло, шкатулка выскочила из пятого века — и золотые монеты чеканки Феодосия, базилевса Восточной Римской империи, раскатились по Риму века двадцатого.
Я собрал их все и пошел прочь, прихватив с собой и покореженную серебряную шкатулку, которая и в таком состоянии могла в наши дни составить — вот каламбур! — целое состояние.
По дороге домой я думал о своих стариках и просил у них прощения. «Нет, я еще не дома, я — там. И Колизей волочится за мной, как ядро, прикованное цепью к ноге каторжника… Но подождите немного — неделю, месяц, никак не тысячелетие… Это должно кончиться, отпустить».
И через неделю, убедившись, что гуннский дух окончательно отбит и римские бездомные собаки не шарахаются от меня, поджав хвосты, я дал объявление в вечерней газете:
Для г-жи Т-ской Екатерины Глебовны имеются важные сведения из России.
Она может осведомиться в любой из грядущих четвергов с шести до девяти пополудни по адресу…
Ждать пришлось еще неделю.
Однажды в четверг, когда сердце, по обыкновению, уже начинало выпрыгивать из груди, а именно за пару минут до пяти пополудни, под нашими окнами возникло и замерло, продолжая как-то неуловимо скользить сквозь пространство, длинное черное авто.
С шоферского места вышел человек под идеальным белым кругом фуражки и, механически обойдя эту огромную черную пулю, открыл заднюю дверцу.
Красивая женщина, еще не дожившая до бальзаковского возраста, вся в темном, возникла вовне… и, подняв взгляд, чуть рассеянно посмотрела на наши окна.
Я затаил дух и подумал: «Ныне отпущаеши…»
И с величайшим напряжением улыбнулся маме.
— Мама, ты помнишь, я говорил о возможном визите в четверг? Гость, как видно, пожаловал… Только не хлопочи. Чашки кофе довольно.
Колокольчик в прихожей брякнул, и я, сдерживая себя, неторопливо двинулся к двери.