Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 62

— Четыре минуты, — объявил Барятинский, когда схватка закончилась.

Орлов, тяжело дыша, поднялся с ковра. На лбу его надулась синяя жила. Взгляд стал томным. Он с неопределенной улыбкой озирался по сторонам и вдруг пристально посмотрел на Петра. Тому стало страшно. Нижняя челюсть его вдруг отвисла и начала дрожать.

— Я пойду, Алексей Григорьевич, — произнес он, — мне неможется: геморрой зело мучает.

Орлов раскатисто засмеялся.

— Ин, ладно, ребятушки, на сегодня хватит. Вишь, бывшему государю не нравится затея наша. Пойдем, Петр Федорович, поснедаем, авось, за рюмкой вина пройдет геморрой твой.

Настигнув Петра, Орлов подхватил его под руку и без усилия повлек с собой в столовую.

Барятинский последовал за ними.

Петр почувствовал вдруг приступ бешеной злобы.

— Пусти руку мою, смерд! — крикнул он, брызгая слюною. — Ты с мужицким отродьем дерешься, а потом государя твоего касаться смеешь.

— Это кто же смерд? — тихо переспросил Орлов, выпуская Петра и на шаг отступив от него. — Ты слышал, Барятинский?

— Это он всех, кто не из Голштинии, смердами считает, — прошипел Барятинский.

— Холоп! Schwein![46] — завизжал Петр и вдруг длинными скачками пустился бежать по коридору.

— Федька, хватай его! — гаркнул Орлов.

Барятинский метнулся к Петру, уцепился за полы и покатился вместе с ним на пол. Орлов двумя прыжками подскочил к ним и, крякнув, навалился на Петра своей огромной тушей. Петр слабо застонал, забился… Барятинский, отвернувшись, дрожащими руками чистил камзол.

Через минуту Орлов привстал на колени и медленно поднялся.

— Готов, — сказал он глухо. — Надобно его перенести да лекаря потом позвать…

В тот же день нарочный из Ропши привез Екатерине пакет. На листке серой с жирными пятнами бумаги Алексей Орлов писал прыгающим почерком: «Матушка! Готов итти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Матушка, его нет на свете. Он заспорил за столом с князем Федором, не успели мы разнять, а его уж и не стало. Сами не помним, что делали. Свет не мил: прогневили тебя и погубили души навек».

Это было лучшее разрешение мучившего всех вопроса: она давно знала, что мешающий зуб нужно удалить. Но надо было отклонить от себя всякие подозрения. Первоначально это показалось ей невозможным.

— Убийство Петра роняет меня в грязь, — сказала она Панину.

— Теперь бесполезно о покойном государе жалеть, — ответил старый дипломат.

Екатерина задумалась.

— Вы правы, — произнесла она. — Надо быть твердым в своих решениях; только слабоумные нерешительны.

Был выход: обвинить Алексея Орлова с приспешниками, свалить на них всю вину. Но это значило сразу подорвать доверие к себе у всех приверженцев, подрубить сук, на котором сидишь. Здравый смысл не позволял ей этого сделать: она только начинала игру и с политической дальновидностью рассчитывала свои козыри.





В Александро-Невской лавре было выставлено тело скончавшегося от приступа геморроя императора. На нем голубой мундир голштинских драгун; на шее — широкий шарф. Лицо черно, как у пораженных апоплексическим ударом. Но всматриваться было некогда: дежурные офицеры торопили проходивших, не позволяя останавливаться у гроба.

Глава четвертая

Конец войны

Когда воцарился Петр III, в Берлине вздохнули свободно. Россия заключает военный союз, посылает вспомогательный корпус, — чего ж лучше! Казалось, вдруг предстала возможность повернуть колесо фортуны!

Но прошло недолгое время, и Петр III сошел со сцены.

— Parbleu! Он дал свергнуть себя, точно ребенок, которого отсылают спать! — в бессильной ярости кричал король.

Корпус Чернышева отозван, военный союз расторгнут. Видимо, правительство Екатерины II возобновит войну, а ресурсов больше нет. Все израсходовано. Пруссия бедна, как церковная мышь. Не на что больше нанимать ландскнехтов. Немецкие князья не верят больше в долг; они предпочитают продавать своих рекрутов, схваченных во время облав, в заморские страны, которые платят наличными. Ландграф Гессенский продал Англии для посылки в Америку семнадцать тысяч солдат за три миллиона фунтов стерлингов, не считая вознаграждения за убитых и раненых. Где же Пруссии достать такие деньги! Она и без того вся в долгах. По пословице — в долгу, что в море: ни дна, ни берегов.

Нет даже маленьких утешений, помогающих сносить большую неудачу: не стало Тотлебена, так ревностно служившего Пруссии, нет больше Пальменбаха.

Король стал неузнаваем. Щеки его ввалились, кожа на лице посерела. Куда девалась его былая ироническая шутливость! Всегда злой, придирчивый и жестокий, он был теперь настоящим пугалом для своих приближенных. Он не писал более экспромтов. Если ему случалось провозгласить философскую сентенцию, то это всегда была мрачная философия, горькая, поздняя мудрость промотавшегося игрока.

— Проводить весь век в тревогах — значит не жить, а умирать по нескольку раз в день, — сказал он как-то Варендорфу.

Тот посмотрел на него с угрюмым сочувствием и отвел взгляд. Фридрих понял: Варендорф винит во всем его самого. Что же, может быть, он и прав.

Иногда его схватывал внезапный пароксизм лихорадочной деятельности. Он писал указы, устраивал смотры, составлял фантастические планы, в которые и сам не верил. Он объявил общий набор в армию пруссаков, способных носить оружие. Он насильно записывал в полки пленных, заставляя их приносить присягу. Вербовщики Колигнона наводнили все немецкие государства. Были разработаны новые уставы. Впредь запрещалось открывать по неприятелю картечный огонь с дистанции в шестьсот шагов, как то обычно делали прусские бомбардиры; требовалось подпустить неприятеля на полтораста шагов.

Но вскоре энергия короля угасла. Где уж было требовать стрельбы на полтораста шагов, когда его солдаты с каждым днем сражались все хуже! Обещание награды потеряло силу, так же как и угроза наказания. Точно в самом воздухе носились зачатки неверия и сомнения, тяжелое и грозное предчувствие катастрофы.

Он и сам так думал. Он был уже не тот, что прежде; всегдашняя кичливая самоуверенность покинула его. Однажды ночью, в минуту откровенности с самим собой, он записал: «В молодости я был ветрен, как жеребенок, и вдруг стал медлителен, как Нестор. Правда, я и поседел за это время, высох с горя, изнурен немощами, — словом, годен разве на то, чтобы меня бросили собакам».

— Je suis bien pour être jete aux chiens, — повторил он по-французски последнюю фразу.

Повидимому, это чувствовали все. Генералы, недавно дрожавшие при звуке его голоса, теперь нередко дерзили ему. То и дело кто-нибудь из них под благовидным предлогом просил командировать его за границу. Король злобно сознался себе: они, как крысы с тонущего корабля, стараются заблаговременно убежать.

Пруссия — корабль! И корабль этот тонет. Но самое плохое то, что он, кормчий, должен также пойти ко дну. Больше того: многие винят именно его в том, что случилось. И, чорт побери, может быть, они правы.

Как все хорошо шло вначале! Силезия, Саксония… Где и чего он не сумел? О, если бы успех вновь склонился на его сторону! Он бы уж не выпустил его из рук. Он бы согнул в бараний рог и тех, кто против него, и тех, кто стоят теперь в стороне. Стоят — и, наверное, со скрытым злорадством смотрят на его затруднения.

«Нет большего наслаждения, чем смотреть с берега на тонущий корабль». Это сказал Лукреций Кар. Римлянин хорошо знал человеческую натуру. Если даже не радуешься тому, что другой тонет, то приятно сознание собственной безопасности. Над ним занесен меч, в его столицу, должно быть, скоро ворвутся опять русские полки, загрохочет их артиллерия, замелькают быстрые казачьи кони… О, чорт! Конечно, на это приятно смотреть со стороны.

Недавно в лагерь явился силезский дворянин, барон Варкоч. Уверял, что жаждет служить под его знаменами, рассыпался в изъявлениях преданности. Но в один прекрасный день егерь-курьер случайно услышал разговор: за сто тысяч червонцев барон обязался похитить прусского короля и передать его в руки австрийцев. Варкоч успел скрыться. «А жаль, — думает с усмешкой Фридрих. — Пожалуй, это был бы лучший исход: пусть бы уж без меня расхлебывали кашу».

46

Свинья (нем.).