Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 62

Тотлебен с утра сидел в одиночестве и грыз ногти, что всегда служило у него признаком крайнего раздражения. Он чувствовал себя, как игрок, сорвавший крупный куш и обнаруживший вместо золота простые медяшки. По ряду признаков он понимал, что самочинные поступки не сойдут ему безнаказанно. Несомненным симптомом этого являлось уже то обстоятельство, что в армии не было никакого торжества. Согласно заведенному обычаю после каждого крупного успешного события в войсках тут же, на месте, служили благодарственные молебствия. Так было всегда, даже после мирного занятия Кенигсберга. В данном случае, однако, ничего этого предпринято не было. Тотлебен не скрывал от себя, что дело приняло непредвиденный и очень нежелательный оборот.

— Шорт и дьявол! — хотя Тотлебен очень плохо усвоил русский язык, но ругался он всегда по-русски. — Кто там? Позовить ко мне секунд-майор Ивонин.

Тотлебен не сомневался, что, собирая сведения об его действиях в Берлине, главная квартира даст большую веру информации этого сумрачного офицера. Значит, нужно, чтобы он кое-чего не заметил, а кое-что увидел в определенном освещении.

— Секунд-майор ушел в город. Прикажете разыскать его?

— Да. И срочно. — Тотлебен с раздражением заходил опять по комнате, время от времени останавливаясь перед развешенными на стенах семейными портретами Винцентов.

Между тем Ивонин, не торопясь, шагал по берлинским улицам. Ничто в городе не напоминало, что сюда только накануне вступила неприятельская армия. Двери и ворота были открыты, перед домами толпился народ, перед общественными зданиями были выставлены русские караулы. Порядок поддерживался во всем образцовый, и Борис Феоктистович ощутил чувство гордости за русское войско. «Вот и северные варвары! Не в пример прусским. Да и союзникам нашим пример с них брать надлежало б».

В самом деле, там и сям навстречу ему попадались пьяные австрийские солдаты. Они горланили песни, задевали женщин; почти все несли какой-нибудь скарб, видимо, только что награбленный в домах.

Жители угрюмо сторонились австрийцев, к русским же подходили безбоязненно и пытались завязать с ними беседу. Впрочем, эти попытки не имели особого успеха.

— Тут лопочут: шас — вас да кабер — вабер, — презрительно сказал один гренадер, — а к ихнему брату в лапы попасть не приведи господь! Я вот четыре месяца в плену был. — Он обнажил голову, на которой сохранились только редкие пучки волос. — Глянь-ка, Плясуля. До плена не был плешив…

— С радости кудри вьются, с горя секутся, — усмехнулся тот. — Лютовали над тобой?

— Ох, лютовали! А ныне — шелковые. Дай им веру во всем.

— А ты знай толк, не давай в долг, — сурово сказал тот, кого называли Плясулей. — Верь им, да с оглядкой.

Ивонин пошел дальше. Вдруг кто-то окликнул его.

— Алексей, ты ли? — отозвался он, узнав Шатилева.

— Аз есмь. Отпросился взглянуть на фридериковскую капиталь[38]. Много о ней наслышан.

— От кого?

— От приятеля покойного батюшки, господина Гросса, который в Берлине должность российского посла отправлял. Не слыхал ты, как он отсюдова уехал?

— Не припомню.

— Фридерик однажды, будучи недоволен мероприятием нашего правительства, не пригласил Гросса на ассамблею. Узнав о том, государыня велела Гроссу тотчас вернуться в Петербург. Середь бела дня господин Гросс, не нанеся даже прощального визита королю, покинул Берлин в карете, запряженной шестеркой цугом, и при звуках почтовых труб. С ним уехал австрийский посол, граф Бубна, аглицкий же посланник их до первой станции проводил. Это ровно десять лет назад произошло.

— Знатно! Однако куда же ты теперь идешь, непутевый?

— В Люстгартен. Там на плацу экзекуцию над газетирами учинять будут за вральные их статьи и пасквили о русской армии. Я только что дворцы королевские осматривал. Музеумы в них богатые. И подле каждого наши караулы стоят, оберегают от хищений.

Ивонин засмеялся.





— Я разговор солдатский подслушал. Им сие не очень по душе. Однакож и то сказать: порядок поддерживается отменный. Всей Европе на удивленье…

— В особенности, если сравнить с цесарцами. Они здесь преступили, кажется, все меры. Ворвавшись, как бешеные, в королевские конюшни, они расхватали всех лошадей и, ободравши экипажи, изрубили их в куски. В Шарлоттенбургском дворце они истребили все, что им попалось на глаза, разбивали там дорогие мебели, ломали вдребезги фарфоры, зеркала, рвали по лоскуткам шитые золотом обои, уничтожали все греческие антики. Здесь, в центре, они только наших постов оберегаются.

Шатилов вдруг остановился.

— Чуть не прошли. Вот он, Люстгартен. А на этом плацу парады устраиваются, теперь же другое действо учинено будет.

Обширная площадь была черным-черна от людей. Окрестные заборы, окна и балконы домов также были усеяны любопытными. В центре площади, в кольце русских гренадеров, угрюмо переминалось с ноги на ногу десятка два неопределенного вида людей. Это были редакторы и наиболее ретивые журналисты берлинских газет. В продолжение нескольких лет они изо дня в день клеветали на Россию, сообщали небылицы о ней, выдумывали всякий гнусный вздор о русских войсках, твердили об их слабости, неспособности противостоять благоустроенной европейской армии Фридриха и т. д. И вот теперь оказалось, что эти войска проникли в самое сердце Пруссии, и население, так долго верившее газетам, видит в них защиту от австрийских мародеров, а сами они, эти газетиры, уныло стоят, не вызывая ни в ком сочувствия, и ждут законной расплаты.

Вдруг все стихло. Высокий офицер в форме подполковника выступил вперед и начал громко читать приказ. Стоявший рядом с ним толмач повторял каждую фразу по-немецки… За клевету и лживые пасквили, порочащие российскую армию, газетиры приговаривались к телесному наказанию: по двадцать пять ударов каждому.

Ударили барабаны. Шестеро солдат с длинными ивовыми прутьями в руках вышли вперед и стали засучивать рукава. Молодцеватый капрал подошел к журналистам и знаками предложил им раздеться. Те поспешно начали снимать с себя камзолы. Толпа вокруг заулюлюкала, засвистала. Капрал показал, что надо снять также штаны. Газетиры, смешно прыгая на одной ноге, стали стягивать узкие штаны.

Свист и хохот в толпе усилились. Град насмешек сыпался на злополучных журналистов.

— Ты слышишь? — сказал, смеясь, Ивонин. — Они кричат, что это справедливо: газетиры держат ответ тем местом, которым они думали, когда свои статьи писали.

Внезапно барабаны умолкли. Высокий подполковник поднял руку и прочитал в наступившей тишине новый приказ: от имени милосердной государыни всем виновным объявлялось прощение, но с предупреждением, что если они и впредь будут возводить поклепы и неуважительно отзываться о русской армии и русских людях, то их постигнет заслуженное наказание. Газетиры с лихорадочной поспешностью одевались; зрители, явно разочарованные, расходились.

— Ваше высокобродь, — сказал кто-то, — приказано господину секунд-майору сей же минут до квартиры иттить.

Ивонин с удивлением посмотрел на вестового казака.

— Как ты нашел меня?

— По всему городу ищут-с… Их сиятельство требуют.

Наскоро распрощавшись с Алексеем Никитичем, Ивонин направился в штаб. Тотлебена там уже не было, но Бринк передал ему поручение генерала составить ведомость трофеев, а также список учиненных разрушений.

На следующий день Ивонин передал рапортичку. Убитых в берлинском гарнизоне насчитывалось 612 человек, пленных было взято 3900 человек. В числе пленных — генерал Рохов, два полковника, два подполковника и семь майоров. Уничтожены литейные и пушечные дворы близ Берлина и Шпандау и оружейные заводы. Однако ни арсенал, ни суконная фабрика, работавшая на армию Фридриха, не были разрушены. Сохранился также монетный двор и главный провиантный склад.

Прочитав записку Ивонина, Бринк долго молчал.

— Известно ли вам, что названные учреждения сохранены, так как доходы с них идут не королю прусскому, но разным благотворительным учреждениям, например Потсдамскому сиротскому дому?

38

От французского «la capitale» — столица.