Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 81

«Ты не должен, сиятельный муж, делать передо мной вид, якобы ты, по меньшей мере так же, как я, не хотел бы лишить Пл. единственного действительно ей верного, а нам обоим одинаково ненавистного друга».

И в другом письме:

«Ты один знаешь, что это мое дело, а у Пл. даже в мыслях не промелькнет…»

«Оба эти письма дать Астурию», — покусывая кончик стилоса, решает Аэций.

В палатку через многочисленные щели назойливо продирается блеклый рассвет. Аэций отбирает три письма, остальные неторопливо кладет обратно в черную шкатулку и прячет ее в большую кожаную суму, после чего неторопливо начинает раздеваться. Оставшись совсем голым, он зовет:

— Траустила!

В палатку вбегает юный гунн с лицом столь отталкивающим, что король Ругила выглядел бы по сравнению с ним, как Меркурий, сочетающийся с Филологией. Аэций дружески гладит его по щеке и, откинув завесу палатки, босиком выходит на обледенелую в это время года и суток землю.

Дует холодный ветер, его порывы с яростной силой раскачивают ноги сотни повешенных на деревьях людей возле римского лагеря. Все это или пленники-варвары, не пожелавшие вступить в имперскую службу, или же колоны, не хотевшие добром отдать для войска своих лошадей. Но Аэций не боится ни ветра, ни холода — Траустила влезает на высокий стул и выливает на своего господина целое ведро ледяной воды. Полководец фыркает, как лошадь, потом берет из рук подростка большой кусок белой жесткой ткани, закутывается в нее, как в тогу, и кричит как будто из-под земли выросшему трубачу:

— Поднимай лагерь! Через час в поход!

Большая пурпурная завеса вдруг дрогнула, покрылась тысячами мелких складок и бесшумно раздвинулась, явив глазам Феликса и Леонтея величественную фигуру Августы Плацидии. Оба, склонив колени, ждали, пока Плацидия изволит заговорить. Но она, хотя оба явились в Лавровый дворец по ее настоятельному и исключающему всякое промедление требованию, не очень-то торопилась начать разговор. Она мерила так хорошо знакомых ей людей испытующим, суровым взглядом, а они вынуждены были стоять на коленях. Феликс чувствовал, как вздымаются в его душе опасные волны, вот-вот готовые захлестнуть его: волна злости и волна веселья. Злило его то, что в ненастный и холодный вечер, когда ломит все кости, а особенно ноги, его вытащили — бог весть зачем — из уютной библиотеки, где он с укутанными Падузой ногами читал у камина девятнадцатую книгу «Царства божия». Смеяться же ему хотелось оттого, что он отлично знал, почему Плацидия, в комнаты которой он входил свободно, когда ему было угодно, так долго держит его на коленях вместе со слугой. Это был день особо ревностно выказываемой власти — один из тех дней, когда Плацидия считала необходимым даже самым знатным сановникам империи напомнить, что они всего лишь прах перед освященным Христом монаршим величием и что даже самые строгие требования церемониала обязывают их наравне с самыми низшими из гумилиоров[37].

Зато старый Леонтей, кости которого болели наверняка сильнее, чем у Феликса, стоял на коленях с восхищенным лицом, благоговейно устремив взгляд на кончики башмаков Плацидии. Стоять на коленях перед императорским величеством при жизни и пред ликом господним после смерти — вот что было для него наивысшим счастьем и, по его убеждению, совершенно нераздельным.

Наконец Плацидия, видимо, сочла, что вполне достаточно проявила свое величие, и повелела патрицию и слуге подняться с колен. Но вместо того, чтобы, как ожидал Феликс, обратиться сначала к первому лицу империи, она заговорила с Леонтеем.

— Мы призвали тебя, старый наш слуга, чтобы ты еще раз, в присутствии сиятельного Констанция Феликса, рассказал, кого ты видел вчера в Равенне…

Леонтей с лихорадочной поспешностью вновь повалился на пол.

— Недостойнейший из слуг твоих, о государыня наша, возвращался в священный дворец около двенадцати часов, сразу же после вечерни в церкви святой Агаты. Размышляя о божественном, шел он, не поднимая ни на кого глаз. И только около больших терм…

— Когда же наконец ты, славный муж, — прервала его Плацидия, обращаясь к Феликсу, — прикажешь окончательно разрушить эти термы?.. Не пристало, чтобы в нашей столице находился вертеп для игрищ и истинно языческих обычаев, да еще таких, что сеют соблазн и разврат… Ведь сколько раз мы уже говорили, чтобы на том месте возвели церковь святого Апостола-евангелиста… Продолжай, Леонтей…

— Так вот, как твой слуга осмелился сказать, только около больших терм вырвал его из благочестивых размышлений чей-то знакомый голос… Вернее, он услышал два голоса, но только один был знакомый недостойному твоему слуге, который, чтобы припомнить себе, кому этот голос принадлежит, поднял глаза и увидел комеса Астурия…

— Слышишь, Феликс? Астурий в Равенне! — лихорадочно воскликнула Плацидия.

Он с удивлением взглянул на нее.

— Воистину я не вижу в этом ничего тревожного, великая Плацидия! — произнес он, незаметно пожав плечами. Боль в костях донимала его все сильнее.

С трудом подавила она рвущийся с губ окрик: «Глупец!» (Ревностное почитание власти не позволило публично поносить патриция империи.)

— Ничего?.. Как это ничего?! — крикнула она. — Разве он не писал четыре дня назад сиятельному Бассу, что он в Риме, болен и, пожалуй, до июньских календ не покинет постели… Но говори дальше… дальше, Леонтей…

— Тогда слуга твой, который имел невыразимое счастье испытать при виде славного Астурия такое же удивление и тревогу, как и ты, великая, при получении вести об этом, стал прислушиваться. Те двое стояли под аркадой, в сумраке — слуга твой не мог видеть лица второго, но слышал, как он говорил: «Сидеть беспрерывно с зимы в Равенне и ни разу не показаться», Астурий засмеялся и ответил: «Я же нахожусь в Риме», после чего оба поспешили в бани.

Удивление Феликса не имело границ, когда он увидел, как с последними словами Леонтея толстая нижняя губа Плацидии начала неожиданно дрожать. С трудом сумела она прошептать:

— Ступай, Леонтей….

А когда тот, сгибаясь в низком поклоне, прополз на коленях через всю комнату и исчез за зеленой, затканной розовой нитью завесой, точно легкий дым, рассеялись без следа остатки так ревностно оберегаемого величия: лицо Плацидии стало серым, как пепел, священные руки, совсем как будто это были руки простой смертной, судорожно впились в вышитый золотыми птичками край голубой одежды Феликса.

— Ты не понимаешь?.. Действительно не понимаешь? — в ее лихорадочных словах попеременно слышались гнев, издевка, тревога, страх и почти отчаянье. — Так ты думаешь, что Астурий без всякой причины сидит с зимы в Италии, вместо того чтобы быть рядом с Аэцием на войне?.. И что он для забавы притворяется больным и прикованным к постели, сочиняя в Равенне письма из Рима?.. И это ты… ты вершишь дела государства подле Плацидии?.. Что же ты знаешь?.. Чем интересуешься?.. Тебя нисколько не тревожит, что Аэций замышляет что-то… может быть, вынашивает измену… Может быть, как наместник Африки Бонифаций, хочет отторгнуть от империи Галлию… а может быть, замышляет стать императором, как Иоанн…

— Но, великая Плацидия…

— Не смей меня перебивать… Я хорошо знаю… Чувствую… Ему все мало… Разве не для того соединил он в своей руке все воинские звания, чтобы сделать меня совсем бессильной… да, бессильной, Феликс… подвластной ему во всем… Разве ты когда-нибудь думал, друг мой, что если Аэцию придет желание отобрать у моего сына пурпур или отторгнуть у него половину империи, то у нас нет ни одного легиона, ни одного друнга, который бы ему не подчинялся, и мне, Августе, пришлось бы для защиты своего владычества подбивать на бунт против собственного слуги его солдат!.. Так дальше продолжаться не может, Феликс. Этот Астурий — лучшее предостережение…

— Только прикажи, и в эту же ночь префект вышлет цензуалиса с тремя людьми, чтобы они нашли Астурия и препроводили его в тюрьму.

Она рассмеялась.

37

Humiliores — мелкий люд, неимущие низы (лат.).