Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 97

В ложе напротив Вельяминов заметил Казимира Мышецкого и поклонился ему. Мышецкий отвернулся и раскрыл журнал с большой статьей о Монтеграсс. Эти журналы бойко продавали в фойе.

— Мышецкий на меня определенно злится, — сказал Вельяминов.

— Что? — Софья как будто очнулась от своей задумчивости. — Вы о ком?

— О Мышецком. — Вельяминов показал на ложу, в которой с какой-то незнакомой дамой сидел прямой, как палка, Казимир.

Софья несколько мгновений сверлила Казимира глазами, а затем взяла руку Вельяминова и положила себе на грудь.

— Слышите? — шепотом проговорила она. — Тук. Тук. Тук. Вот и все, что вам следует знать.

Он замер, не в силах отнять ладонь. Прямо в середину сплетения жизненных линий билось крепкое, своевольное сердце Софьи, словно пыталось вырваться наружу.

И тут Вельяминов ощутил на себе чей-то взгляд. Взгляд был очень близкий — как будто некто находился совсем рядом, в одной ложе с ним. Вельяминов беспокойно огляделся. Из кресел бельэтажа на него смотрел Харитин. Иллюзия близости рассыпалась, но она была такой сильной и ощутимой, что у Вельяминова на мгновенье перехватило дыхание.

Харитин сидел, все такой же спокойный, и листал программу концерта. Потом он поднял голову и опять встретился с Вельяминовым глазами. В эти секунды Вельяминов разом ощутил все свои недуги, все раны, все царапины, полученные им за жизнь. Их оказалось очень много. Слишком много. Непонятно, как человек, столь израненный, может до сих пор оставаться в живых. Харитин чуть заметно улыбнулся. Он как будто знал, о чем сейчас думает Вельяминов, что он чувствует.

— Тук. Тук, — одними губами выговорил Вельяминов. — Тук.

Харитин сразу же перестал улыбаться и опустил ресницы.

По залу пробежал шум: явилась наконец Монтеграсс. Она возникла словно бы ниоткуда — выросла на пустой сцене. Постояла, обвыкаясь с залом и позволяя залу привыкнуть к своему присутствию. Потом повелительно кивнула в сторону кулисы. Вышел аккомпаниатор — коренастый человек с красными короткопалыми руками, торчащими из рукавов концертного фрака. Он был похож на каменотеса, пришедшего на урок в воскресную школу и очень смущенного.

Ему жидко хлопнули несколько раз из зала. Снова все затихло. Аккомпаниатор уселся за рояль, обменялся с Монтеграсс взглядами. Досужие газетчики приписывали ему любовную связь с певицей, но это было маловероятно. Монтеграсс чуть кивнула ему подбородком. Он коснулся руками клавиш и вдруг начал месить их, как стряпуха месит тесто, и музыка росла и поднималась, точно пирог, воздушный, сладкий, тающий во рту.

Никто не заметил мгновенья, когда Монтеграсс начала петь. Пение было естественным продолжением ее дыхания. Голос, сперва еле слышный, мгновенно вырос и заполнил весь зал. Он промчался между колоннами, мазнул по ложам, рассыпался по партеру и, собравшись в единый пучок незримого света, победно взмыл к потолку. Омывая плафон с нарисованными облаками и обтянутые шелком стены, он нисходил, как поток, и взлетал, как ворох лент в руках гимнастки.

Вельяминов в музыке разбирался очень поверхностно. У него, как и положено гусару, имелось несколько заготовленных фраз — на тот случай, если красивая женщина спросит: мол, как, понравилось ли музицирование. Но сейчас не требовалось ни фраз, ни даже этого «понравилось»: Монтеграсс пела с той же простотой и силой, какой гроза бьет молниями и изливается дождем, а Софья никогда ни о чем не спросит. Вельяминов поднес руку к губам за мгновенье до того, как кровь хлынула у него из горла.

Вельяминов заснул в своей постели в больничной палате.

Софьи поблизости не было. Она не ушла с концерта. Когда Вельяминову сделалось дурно, Софья протянула руку в перчатке, дернула сонетку и вызвала служащих концертного зала. Не произнося ни слова и даже не отводя глаз от сцены, она указала на Вельяминова, и его вынесли. В Бадене привыкли к больным и ничему не удивлялись, действовали умело — тихо и быстро. Вельяминов почти сразу лишился чувств и не осознавал происходящего.

Оставшись в ложе одна, Софья смирно сложила руки на коленях. Она ни на долю секунды не отвлекалась от музыки, и потому Монтеграсс не заметила суеты, возникшей в ложе. Монтеграсс замечала лишь прерванное внимание. Ни одно не ею вызванное чувство не проходило мимо нее. Говорили, что стоит двум-трем слушателям во время концерта подумать на короткое время о чем-то своем, как Монтеграсс уже теряла вдохновение и заканчивала концерт ранее положенного.

Когда завершилось первое отделение, Софья не захотела выходить и совершать променад по фойе. Ей невыносимо было видеть сейчас обычные человеческие лица, слышать будничные голоса, кашель, шуршание программок и журналов, смех. Отсюда, из ложи, гудение пустеющего зала и наполняющегося буфета, воспринималось как своего рода сырье для музыки, как кудель, из которой искусник-мастер когда-нибудь вытянет тонкую нить.

Дверь ложи отворилась, и появился Харитин с двумя бокалами в руках.

Ни слова не говоря, он проник внутрь и уселся на кресло, где недавно еще сидел Вельяминов. Протянул Софье бокал. Она взяла, но пить не стала.

— Он умрет, — сказал Харитин.

— Ну и что? — возразила Софья. — Все когда-нибудь умирают.

Харитин жадно смотрел на нее.

— Он — совсем скоро.

Софья молчала.

Харитин заговорил, старательно подбирая слова:

— Как ты хочешь: короткое время с умирающим, чтобы каждое мгновение — как драгоценность, чтобы все время больно… Или пусть он живет — только без тебя?

— О чем ты говоришь, Харитин? — нахмурилась Софья.

Он коснулся пальцем ее бокала.

— Пей.

Софья наклонила голову и стала пить.

Харитин следил за ней. Он держался настороженно — с таким лицом человек идет по скользкому льду.

— Боль приятна, — сказал Харитин. — Тонкая и острая боль. Минуты перед разлукой. Я видел в других глазах наслаждение.

Софья безмолвно покачала головой. Она по-прежнему держала бокал у губ, как будто закрывала им лицо.

— Людям это нравится, — настаивал Харитин. — Это как маленький порез на коже.

И он, и Софья вспомнили выражение блаженства, которое появлялось на лице старой княжны всякий раз, когда Харитин покусывал ее запястья. Софья ощутила вдруг страшную брезгливость, даже гадливость.

— Нет, — вымолвила она. — Так не нужно.

— Как? — быстро спросил Харитин. — Как не нужно?

— Пусть он живет, — ответила Софья. В этот миг не испытывала она никакого наслаждения, никакой маленькой, остренькой, тоненькой боли — была боль тяжелая, во всю ширь. — Пусть Вельяминов живет. Я не хочу смотреть, как он умирает. Мне это не интересно, слышишь, Харитин?

— О да, — проговорил Харитин, облизывая губы кончиком языка, — я слышу…

Вельяминову снилась Монтеграсс. В этом сне она разговаривала хриплым, каркающим голосом. Чарующий голос появлялся у нее только когда она пела. И еще она была стара и безобразна. Лишь музыка преображала ее.

— Меня обратили в женщину, потому что музыка на земле начала умирать, — хрипела Монтеграсс во сне Вельяминова. — На самом деле я была вороной, старой вороной с рассыпающимися перьями. Если я долго не буду петь, то снова обернусь облезлой птицей и забуду о том, как была женщиной.

Она протянула к Вельяминову сморщенную, темную руку с крючковатыми когтями. Он хотел отшатнуться, но во сне не мог даже пошевелиться и только обреченно смотрел, как приближаются к нему эти желтоватые, загнутые когти. Потом его царапнула боль — и почти сразу же тепло и покой хлынули в его душу. Волшебный голос Монтеграсс, сплетаясь с виолончелью, соткал для Вельяминова разросшийся сад с тяжелыми от дождя листьями, с разбухшей сиренью, с густой печалью воспоминаний. Он заплакал и заснул еще раз — не пробуждаясь от первого сна.

— Пойдем, — сказала Софья Харитину, но не двинулась с места.

Она наклонилась над Вельяминовым и поцеловала его в губы. Мужские губы пахнут коньяком, табаком, они всегда горькие и кислые. Но у Вельяминова они оказались сладкими. От него пахло молоком, вареньем, морским купанием.