Страница 2 из 10
В огне сгорела дюжина стихотворных страниц, первая и единственная глава его великой «Истории Республики». Письма от Генриэтты, письма от Манон Балетти, либретто, предназначенное для композитора «Дона Жуана», но так ему и не отправленное. Криптограммы, воспоминания, дневники с записями снов и фантазий. Бумаги из прачечной. Рецепты фаршированных перцев и заливной свиной ноги. Ни конца, ни края! Его жизнь превратилась в бумагу, а сейчас он превратил бумагу в воздух, в шелковую, черную золу. И когда он решил, что жечь уже нечего, кроме старой газеты и мягкой, элегантной банкноты, денег столь же мертвых, как и отпечатанный на них король или император, то нашел засунутую в носки сапог для верховой езды — подарка нимфоманки герцогини Шартрской за излечение ее от прыщей — еще одну пачку писем, семь или восемь штук, перевязанных лентой ржавого цвета. Старик собирался их испепелить, но необъяснимая тревога заставила его помедлить и поднести письма к носу, верному органу, одному из немногих, не изменивших ему. Он принюхался, чихнул, раздул ноздри и уловил сквозь въевшийся запах старой, изношенной кожи аромат летнего жасмина, столь тонкий и нежный, что после очередного чиха — да и чиха ли? — после следующей ингаляции страсти тот исчез, будто лицо в облаке табачного дыма.
Старик вытащил из связки верхнее письмо, открыл его, затем перевернул, следуя глазами за аккуратным девичьим почерком до подписи внизу. Одна-единственная буква «М», высокая, как наперсток.
«Мсье, вы, конечно, обрадуетесь, узнав, что ваш попугай был снят с крыши дома пивовара в Саутуорке. И этот пивовар подарил его своей жене, толстой и веселой женщине…»
Он сжал в кулаке пергамент и скомкал его. В его сознании постепенно распустился тысячелистный бутон памяти. Образы Мари Шарпийон, ее матери, ее теток, ее бабушки (бедная женщина! да простит его Господь!), влетев в его душу подобно сверкающей пыльце, предстали перед ним так ясно, словно он видел их часом раньше, а не тридцать лет назад. Вместе с ними появились Жарба, и огромный человек-тень, и Гудар. И Лондон, город-улей, изувеченный синяками, жадный, ненасытный, перемоловший его и выплюнувший кости. О, какие страшные воспоминания, как опасны они были и как безжалостно дергали и сжимали его изношенное сердце…
Финетт заскулила. На частотах, недоступных человеческому слуху, она часто слышала шаги мертвецов, чуяла тянущийся за ними шлейф паутины и могильную пыль. Какое-то мгновение ее застывший хозяин напоминал одну из мумий в капуцинской церкви в Палермо. Потом он опять ожил, вздрогнул и направился к камину. Но когда в комнате появилась безмолвная гостья, старик по-прежнему стоял в нерешительности, сжав письма в руке.
— Синьор Казанова?
В ее голосе было что-то мягкое и манящее, как будто палец легким движением прикоснулся к волосам у него на затылке. Он медленно обернулся.
глава 1
Представьте себе его в ту пору: тридцать восемь лет от роду, волевой подбородок, крупный нос, большие карие глаза на лице «африканской смуглости», мускулистые грудь и плечи гвардейца. Таким он сошел с трапа корабля в гавани Дувра вслед за герцогом Бедфордом, с которым после джентльменского спора поделил расходы в путешествии от Кале — каждый заплатил капитану брига по три гинеи. Слуги вынесли их багаж и поставили его на набережной.
— Инг-лия! Инг-лия!
— Да, это действительно Англия, мсье, — откликнулся герцог на безупречном французском языке. Впрочем, иного от британского посланника в Фонтенбло и не следовало ожидать. — И пусть ваше пребывание здесь окажется интересным.
Они постояли минуту, ощутив себя на твердой земле, разминая ноги и вдыхая свежий ветер, пропахший солью, смолой и рыбьими потрохами. Полуголый мальчик, держа за шкирку свою дворнягу, уставился на их строгие камзолы, туго натянутые перчатки и сверкавшие на солнце рукоятки шпаг, словно они, подобно героям деревенской пантомимы, спустились с облака на скрипучих веревках. Казанова огляделся по сторонам — вызывающее богатство и вызывающая бедность. Конечно, такие мальчишки встречаются повсюду и время оставляет человеческий хлам в каждом уголке мира, однако он не мог остаться равнодушным и всякий раз видел в них себя — полубезумного сына танцовщицы Дзанетты, бегущего вдоль по calli[6], изумленно глазеющего на сенаторов в алых плащах, на раззолоченных иностранцев, на дам, идущих нетвердой походкой под тяжестью своих драгоценностей. Казанова достал из кармана серебряную монетку и, покачав ее на ногте большого пальца, бросил мальчишке. Она покатилась по камням мостовой в лужу от вчерашнего дождя. Мальчик, по-прежнему смотревший на приезжих, нагнулся и ощупью отыскал монетку. Казанова отвернулся — он дал себе зарок не думать о неприятном как можно дольше.
На таможне он назвался Сейнгальтом, шевалье де Сейнгальтом, гражданином Франции, и, конечно, солгал, не удержавшись от излюбленной привычки выдумывать себе разные имена. Это также была и политика. Он исколесил Европу вдоль и поперек и понял, что если брать в расчет основные части континента, тот отнюдь не велик. В путешествиях он познакомился с доброй половиной влиятельных и знатных особ из всех европейских стран, а фамилия «Казанова» фигурировала в десятках документов, упоминалась в секретных депешах и стала известна многим, пожалуй, слишком многим людям, так что ему не хотелось ею пользоваться. В каком-то смысле, хотя, разумеется, с изрядной натяжкой, он и правда считал себя гражданином Франции. Разве он сейчас не состоит на службе у министра Людовика XV, который пригласил его на ужин, угостил омарами в масле, дикими голубями с пюре из артишоков и во время этой изысканной трапезы поручил разузнать как можно больше о британском королевстве. Нам пригодятся любые ценные сведения, пояснил министр, — о флоте, скандалах, о недовольных тори. К тому же Казанову навсегда изгнали из Венецианского государства, и список его прегрешений был велик. Он развратил молодежь республики, предпочел драматурга Дзордзи аббату Шариа в год, когда группировку Шариа возглавлял Красный Инквизитор. Он каббалист и франкмасон, он довел до сумасшествия графиню Лоренцу Маддалену Бонафиде и так далее, однако при всех преувеличениях у грозного перечня имелась кое-какая реальная основа. В те дни каждый изобретал себя заново, это почиталось едва ли не за должное.
Он обмакнул перо в чернильницу и расписался — «Сейнгальт» в регистрационной книге для иностранцев. Чиновник засыпал подпись песком, откинулся на стуле и холодно улыбнулся.
— Это простая формальность, мсье, — заметил он. — Вы можете свободно проходить.
Карета герцога стояла рядом с таможней. Казанова был готов погрузить свой объемистый багаж в любую подходящую повозку и охотно принял предложение герцога отправиться в Лондон вместе с ним. Он почувствовал, как потеплело на улице. Они сняли плащи и открыли верхние окна кареты всего на дюйм-другой, а иначе задохнулись бы от налетевшей пыли. Его сиятельство, безукоризненно воспитанный человек, которого Казанова без удивления встретил бы в Аллее Вздохов Пале-Рояля или другом столь же известном уголке столь известного места, начал излагать историю графства Кент с древних времен до наших дней. Казанова кивал головой и что-то любезно восклицал, но расслышал лишь несколько слов. Он разглядывал зеленые межи английских полей, густые английские леса, чарующе бледную, с примесью мела, голубизну английских небес и размышлял, можно ли зажить новой жизнью в этой плодородной и приветливой стране, забыть о мучительных бдениях до рассвета, когда какой-то дьявольский пес, казалось, вцеплялся ему в грудь и жарко дышал в лицо. Бессонница, усталость, подавленность не покидали его после Мюнхена, будто кашель, от которого никак не избавишься.
Мюнхен! Именно там были биты все его карты, а эта маленькая танцовщица Ларено украла его одежду и драгоценности да еще заразила позорной болезнью. Исключительная боль. Он орал от приступа лихорадки, как сумасшедший во время грозы. И то, что начала болезнь, чуть не довершили врачи с их латынью, пьянством и грязными ножами. В конечном счете он спас себя сам — строгой диетой из молока, воды и ячменного супа. Но провалялся пластом два с половиной месяца. Галлюцинации, гниющие зубы. Пугающие видения.
6
Улице (ит.) — в Венеции.