Страница 5 из 31
— Кто такие?
— Пожалте документ, господа,— заспешил чернобородый в брезентовом дождевике с капюшоном. — Аусвайс в полной исправности. Мы кульшицкие, едем в Смолицу за солью...
Чернобородый оказался не таким уж старым — не старше сорока лет. Бойкие карие глаза перебегали с одного десантника на другого.
Стряхнув дождевые капли с планшетки, Самсонов расстегнул, раскрыл ее и стал изучать двухкилометровку под целлулоидом. Найдя на карте Кульшичи, он облегченно вздохнул, пометил название села обгрызенным ногтем и продолжал допрос:
— Немцы в ваших Кульшичах стоят?
— Нет-нет да и заедут в нашу вёску,— ответил бородатый белорус с бойкими глазами.
— Партизаны есть?
— Не слыхивали что-то,— заметно вздрогнув, проговорил бородач, хитро сощурившись. — Але ж вы якие люди будете?
Не будь вельми цикавным, а то рано посивеешь! — ввернул Самсонов заученную перед вылетом белорусскую поговорку. — Лес-то большой?
— Лес добрый,— сказал бородач.
Но этот лес показался нам не таким уж «добрым», когда мы узнали, что он тянется в ширину лишь на четыре километра, а в длину насчитывает всего около восьми километров. Впрочем, я в жизни не бывал и в таком лесу, мне, хромоногому, он казался бескрайней пущей.
По правде сказать, партизанский лес представлялся мне в Москве сказочной дубравой, погруженной в таинственный сумрак и седой туман. Где чащи и чащобы?! Где непроходимые болота? Этот лес весь изрезан просеками, весь исплешивлен вырубками.
Бородач отвечал связно и толково. Как и наши белорусы — Кухарченко и Барашков — он «цокал», «дзякал» твердо произносил белорусское «р»... Да, Хачинский лес — так назвал его бородач — изрезан дорогами, просеками и стежками, но крестьяне боятся мин, оставшихся в нем после фронта, и пользуются только Хачинским шляхом, что разрезает лес надвое, соединяя прилесные вески Хачинку и Добужу. Да и немцы строго-настрого запретили крестьянам в лес ходить. До Могилева? Не более тридцати километров, столько же примерно до райцентра Быхова, на берегу Днепра. Лес лежит на границе двух районов — Быховского и Пропойского. Границей служит река Ухлясть. Где немцы поблизости? В райцентрах, конечно, в вёсках на шоссе. Сколько их? Разно. Да кто же их считал! Пропойск и Быхов ими битком набиты...
— Дякую, дядя! — поблагодарил его, хлопнув по плечу, Самсонов. — Ну, как вам под немцем-то в «Остланде» живется?
— Терпим да крест несем,— пробормотал неожиданно чернобородый, и глаза его снова с надеждой и сомнением забегали по нашему защитного цвета обмундированию, по пилоткам и подшлемникам, кавалерийским венгеркам и красноармейским хлопчатобумажным шароварам, кирзовым Сапогам и полуавтоматам и остановились на трехлинейке в руках Терентьева.
— Давай-ка мы с тобой погутарим по душам! — с напускной веселостью сказал бородачу Самсонов и отошел к краю дороги. — Тутуну закурить не хочешь?
Говорили они долго, и мне показалось, что командир в чем-то настойчиво убеждал крестьянина. Потом я увидел, как Самсонов повесил на плечо автомат и косо посмотрел на старика, сидевшего на телеге.
Распираемый любопытством, я прошелся мимо них будто невзначай и расслышал, как командир спросил:
— А он не донесет на нас, на тебя? Может...
— Не донесет — побоится. Скажите, а верно, Москву немцы захватили?
— Брехня! Москва стоит...
Старик на телеге зябко ежился под торчавшим колом армяком и, наматывая кнут на кнутовище, опасливо озирался. Сытый, гнедой мерин стоял понурив голову и, время от времени собирая на спине кожу, стряхивал с себя дождевую воду. Наконец бородач не спеша, вразвалку, шаркая подошвами больших, смазанных дегтем сапог, вернулся к подводе. Прежде чем он спрятал голову под набрякшим капюшоном, я снова увидел лукавую усмешку в молодых глазах. Его молчаливый попутчик хлестнул гнедого вожжиной.
— Выходит, мы все-таки в Пропойском районе,— радостно заметил Щелкунов, когда мы опять окунулись в сырой лес.
— Открыл Америку! — хмыкнул Кухарченко. — Где ж нам еще быть, Паганель? В Австралии, что ли?
— Мало ли... — неопределенно протянул Щелкунов. — Был же такой случай, когда летчики по ошибке наших ребят в Горьковскую область выбросили...
Дождь, дождь, дождь... За серым небом не видно солнца. Дождь не оставил ни одного сухого места в лесу. Сумрачно глядит лес, мокро чернеют стволы деревьев. Вода тянет к земле отяжелевшие ветви, заполняет ямы, затопляет болота. Пузырятся, вскипают лужи. Все живое попряталось по гнездам и норам. Кроме угрюмого шума дождя не слышно ни единого звука.
На Самсонове комсоставский серый плащ и кожаный шлем, на девушках топорщатся и громко шуршат две наши плащ-палатки, на остальных — промокшие насквозь венгерки. Из-за вещевых мешков на спинах мы похожи все на горбунов. Дождь смыл, как растворитель, все краски вокруг: синь неба, зелень леса во всех ее оттенках, защитный цвет нашего обмундирования и даже румянец на лицах. Все стало тоскливо-серым, темным, мутным.
— Никак, братцы, новый всемирный потоп начинается,— мрачно шутит Щелкунов.
Барашков уверенно вел группу — наконец-то, с помощью крестьян, мы сориентировались.
В сумерках мы набрели на болотистый берег взбухшей речушки.
— Река Ухлясть! — торжественно объявил Барашков. — Приток Днепра.
Мы остановились неподалеку, облюбовав возвышенное место под густыми старыми елями. Натянув палатки, устлали траву под елями мокрым лапником и по очереди забирались туда чистить оружие.
А мужичок-то, бородач, из Кульшичей, оказался членом партии,— хрипло проговорил, стуча зубами, Самсонов, когда мы кое-как уместились под плащ-палатками. — Бывший работник сельсовета. Обещал помогать нам. А тот, другой,— отец полицейского.
Это заявление вызвало целый залп недоуменных вопросов.
— Почему же мы отпустили старика? — удивился Шорин. — И почему коммунист этот разъезжает на одной телеге с этим типом?
— Тоже мне коммунист! — проворчал Щелкунов. — С фашистами драться надо, хотя и старик, а он с полицейскими якшается.
— Выкиньте-ка вы из головы все, чему вас учили о немецком тыле на Большой земле!
— ответил Самсонов. — Важно, что этот коммунист согласился работать на нас, связным нашим будет. На остальное мне наплевать. И не старик он вовсе — под сорок каждому. Бороды здесь все поотпускали, чтобы немцы их за комиссаров, командиров, коммунистов не принимали.
Кухарченко потер о затылок отсыревшей спичкой, чиркнул о коробок, закурил. От духовито-сладкого запаха махорки у меня закружилась голова, заныл голодный желудок. Боков жевал сухари с колбасой, но я был слишком слаб для того, чтобы достать из-под головы мешок. Засунув онемевшие руки в мокрые карманы шаровар, я старался уснуть, с ужасом думая о том, что ночью придется уступить место другому и целых два часа проторчать в потемках под ливнем.
Первым — с щекой, оттопыренной сухарем,— заснул Васька Боков и захрапел так, что к нему подошел с поста часовой и, желто моргнув фонариком, несколько раз ткнул в бок прикладом полуавтомата.
Шумят дожди
Дождь продолжал накрапывать и на следующий день. До самого вечера не расходился густой туман. Настроение у всех было такое же мрачное, как небо.
Я не мог не улыбнуться, глядя на своих товарищей. И правда — мокрые курицы. Еще два дня назад осаждали они командование с просьбами не откладывать вылет во вражеский тыл. Все почти сплошь ярые романтики, задания ждали как увлекательного приключения, мечтали о геройских подвигах... И вот Самсонов, почти целиком утративший свой командирский вид, мучительно наморщив лоб, словно над шахматной доской, сидит над картой. Нервно грызя ногти, смотрит он ввалившимися глазами в раскрытый планшет. Боков, натянув на уши клапаны мокрой пилотки без звездочки, меланхолично, безрадостно жует пшенный концентрат. Терентьев лежит калачиком под плащ-палаткой, теплотой своего тела он пытается высушить засунутые за пазуху портянки. Рядом с ним угрюмо мерзнет Алла. Широкое лицо ее осунулось, подбородок дрожит. Надин чуб уныло повис. У всех нас сизо-красные носы, опухшие от бессонницы глаза. А у Бокова еще вдобавок расстроился желудок от болотной воды — не помогали и таблетки дисульфана, выданные нам в Москве.