Страница 29 из 31
По всему лагерю разлилась певучая украинская «мова». По вечерней зари слушал я рассказы вейновцев. Эти люди прекрасно понимали, что только отчаянными делами выжгут они свой позор. Александр Ефимов предложил мне «смахнуть» мою гимнастерку на его офицерский мундир. Он объяснил мне, что такие мундиры немцы выдавали «украинскому батальону» из цейхгаузов давно уже не существующей армии старой, буржуазной Литвы. Помявшись приличия ради, я уступил, уж больно красивым показался мне этот мундир.
Александр Ефимов понравился мне с первого взгляда. Этот тридцатилетний, умный, как видно, с редким обаянием человек, говорил со мной как с равным, охотно рассказывал о себе будучи фронтовым корреспондентом, он попал прошлым летом в киевский «котел», а из «котла» — в плен. Гитлеровцы хотели и рассорить советские народы, натравить их друг на друга — они стали вербовать военнопленных в
«добровольческие» национальные формирования — в первую очередь украинцев. В эти формирования людей загоняли угрозами, голодом. Ефимову без особого труда удалось убедить вербовщика-немца, что он украинец — до войны он жил и работал на юге. Разумеется, сказал он мне, он сделал это с твердой решимостью при первом же случае отомстить немцам за муки плена, за позор службы у них... Или смерть в красноармейской гимнастерке, или жизнь и надежда в чужом мундире. Ефимова зачислили в рабочий батальон, назначили командиром взвода. В Вейно он стал командовать ротой, потом стал старшиной батальона, женился зимой на переводчице немецкой комендатуры. Эта переводчица, сообщил Ефимов командованию отряда, могла быть очень полезной партизанам.
— До того мне эти немцы осточертели,— сказал Ефимов,— что я даже избил одного и не мог ждать, пока меня наградят хорошо намыленной веревкой или свинцовой пулей в красивой стальной оболочке! Ничего, сегодня я расквитаюсь с ними!..
Ефимов долго расспрашивал меня о Москве. Правда ли, что Сталин объявил всех пленных предателями, правда ли, что нет прощенья человеку, взявшему из рук врага оружие, чтобы повернуть его против врага. Я отвечал уклончиво — не знаю, мол, этому нас не учили.
— Хватит силу нагуливать,— сказал в тот вечер, чистя винтовку, десантник Колька Сазонов. Правильно сказал. — Ну, держись, Витька, начинается настоящая партизанская страда!..
«Симпатяга блондин» окончательно покорил меня, заметив мимоходом, играя тембром бархатистого баритона:
— Вы, Виктор, знаете ли, заставляете меня вспомнить о Хижняке. — Он пояснил: — Был такой шестнадцатилетний комсомолец в гражданскую войну, три ордена Красного Знамени заслужил. В шестнадцать лет партизанским командиром стал. Молодость — великая вещь!
— Ну, положим, мне не шестнадцать лет и я пока вовсе не командир,— ответил я, стыдливо зардевшись.
И хотя я и уловил подхалимистую нотку в словах Ефимова, чертовски приятно было мне услышать от него этот неожиданный комплимент.
Направляясь к своему шалашу, я оглянулся и уловил, или показалось мне, что уловил, на застигнутом врасплох лице Ефимова тот самый до бешенства доводивший меня скептицизм, с каким глядели на безусых десантников иные новички-партизаны — ту же грустную усмешку и то же горькое разочарование в глазах, яснее слов говорившие:
«Плохи, видно, дела у Красной Армии, раз она таких молокососов нам на подмогу бросает».
Еще одна лунная, походная ночь... На разгром эсэсовского гарнизона под Могилевом вышел весь отряд. Он насчитывал уже около восьмидесяти бойцов с одним станкачом, семью «ручниками» и десятком автоматов. Кухарченко шел в головном дозоре с Богомазом за проводника, истребляя на пути мелкие группы полицаев.
Самсонов назначил меня своим связным, но скоро заметил, что я все еще хромаю, и приказал Щелкунову сменить меня.
Стоя с Аксенычем и Ефимовым у околицы, с видимым удовольствием глядя на шедших мимо партизан, Самсонов проговорил:
— На гусеницу колонна похожа, верно?
Ефимов тут же ввернул словно смазанные вазелином слова:
— Очень верно! Ног много, а голова, товарищ капитан, одна!
На марше я слышал, как спорили Полевой и Кухарченко.
— Не нравится мне, Алексей, твоя манера,— говорил Полевой. — Больно груб ты с населением. Плохой пример подаешь. Вчера в Краснице, например. Автомат на стол — тащи, мамаша, пожрать поживей, я не намерен за вас воевать на пустое брюхо. Потом этот фокус с компасом — знаю, мол, мамаша, где у вас сало зарыто!
— Что я, христарадничать под окном, что ли, должен?! По миру ходить? Попрошайничать? Чтобы меня оглоблей от ворот погнали? Знаем мы ихнее гостеприимство: не жалей тещина добра, колупай масло шилом!
Надо просить вежливо, с достоинством и не бряцать оружием. Заодно поговорить с людьми, сводку рассказать...
— Да брось ты меня воспитывать, комиссар! Не учи ученого! Тебя чем со всем твоим обхождением в последней деревне накормили?
— Ну, бульбой с кислым молоком...
— То-то и оно. А я курочку вареную завернул, да яишню...
Когда в Краснице мы разбрелись по домам, чтобы поужинать, я пошел не за комиссаром, а за Кухарченко — курятину я тоже предпочитал бульбе с кислым молоком.
После плотного ужина в доме старосты, я подошел к дощатой перегородке, оклеенной закопченными желтыми, как крепкий чай, газетами, и точно прилип к ним, не мог оторваться от них, так живо напомнили мне они мирное время.
— «Театр имени Мейерхольда. «Ревизор»,— читал я вслух объявления и заголовки, освещая стену фонариком. — «Мюзик-холл: Демьян Бедный. «Как 14-я дивизия в рай шла». Ого! Газета за тридцать второй год! «Переговоры о разоружении в Женеве! Мировой капитализм в тисках кризиса»... Посмотрите, ребята! Тридцать девятый год! Агентство Гавас перелает по радио следующее официальное коммюнике: «16 сентября, вечер. Большая активность артиллерии по всему фронту. Противник, отступая, покинул и разрушил некоторые свои деревни... Военные наблюдатели отмечают, что все военные действия происходят сейчас на Германской территории...»
— Доисторическая газета! — усмехнулся за моей спиной Ефимов. — Прямо скажем, допотопная!
К стене подошли Щелкунов, Самарин, Покатило.
— Хо-хо! «Выигрышный заем 1932 года»! — воскликнул Щелкунов. — «Слава челюскинцам!..» И мы теперь, точно челюскинцы, на льдине среди вражьего океана... Судьба горстки людей всю страну волновала, а теперь в беду попали миллионы!
— «На фронтах в Испании»,— увлеченно читал Покатило,— «Победа футболистов
«Торпедо», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», «Расходы москвичей... В последний выходной день в Москве было истрачено 43 млн. рублей...» Ну-ка, ну-ка!.. «На табак и папиросы было истрачено 200 тыс. рублей, а на спиртные напитки 100 тыс. рублей...» А книг купили на 440 тысяч! Во житуха была, черт побери!
Этой витриной довоенной жизни заинтересовался и Ефимов. Он тоже подошел к стене с керосиновой лампой в руке.
— Да! «Житуха»! — проговорил он. — Куда уж лучше! Хм... Вот-вот... «Результат отсутствия бдительности»... Жаль, заклеен кусок: «Редакцией получено письмо от бывшей жены...», фамилии не разобрать, «...осужденного по делу военно-шпионской группы, в котором она отрекается и проклинает своего бывшего мужа, как изменника и предателя Родины». Вот и дата: тридцать седьмой год! «Нужно тщательно проверить путь людей, слишком долго сохранявших интимные связи с разоблаченными врагами народа...», «...Охарактеризовав всю сумму актов шпионско-вредительской свистопляски как неизбежное следствие строительства социализма в условиях капиталистического окружения, он снял тем самым с наших плеч большую моральную тяжесть»... Житуха, нечего сказать! Умели мы портить довоенную жизнь! А теперь расплачиваемся, кричим об измене, а ведь многих сами толкнули на предательство...
Разгорелся жаркий, свирепый спор. Каждый слушал только себя.
Покатило перекричал всех:
— Тут у нас по лагерю ходила геббельсовская книжонка под названием «В застенках