Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 31



Рассвет застал меня колесящим у опушки.

Уставившись сокрушенным взглядом на лошадиный хвост, предавался я горестным размышлениям. В свои семнадцать лет я знаю немало. Помню я, например, что лошадь

— это представитель семейства непарнокопытных млекопитающих, одомашненных еще в бронзовом веке. Очень полезные сведения!.. А обращаться с этим непарнокопытным я не умею, позорно не умею того, что умел мой предок в бронзовом веке!..

В лагере, куда я добрался к полудню, я не сразу лег спать, и тому не были виной комары, нет! Я разбудил Блатова и за шикарные диагоналевые брюки, самовольно выделенные ему мной из военного имущества, прошел у него исчерпывающий курс коневодства.

Наши первые операции не принесли нам славы. Однажды утром мы залегли цепью в кустах вдоль дороги из села Кузьковичи. Не успели партизаны как следует замаскироваться, как слева, со стороны села, послышался нарастающий грохот. «Танки! Танки!! Танки!!!» — пронеслось по цепи среди недавних окруженцев и пленных, которым и во сне мерещились прошлогодние танки Гудериана. Неизвестно, кто первым из них произнес это страшное слово, неизвестно, кто первый побежал, только наших молодцов словно ветром сдуло... Сломя голову, с шумом и треском понеслись партизаны, а за ними и десантники в лесную глубь. Бежали без оглядки, но я так ясно видел за собой огромные бронированные чудовища с черными, обведенными белыми крестами на башнях. Вот, разрывая барабанные перепонки стальным Лязгом и грохотом, нагонят они меня, вот раздавят в котлету тяжеленными гусеницами... И я бежал со всеми, и страх, во сто крат усиленный чересчур резвой фантазией, наступал мне на пятки. Когда наконец мы выдохлись, кругом было тихо. При перекличке недосчитались Кухарченко, Полевого, Нади Колесниковой и нескольких бывших с ними рядом партизан. Минуя безлесные места, выбирая самые глухие и глубокие болота, нехожеными тропами добрались мы до лагеря. Там нас, усталых, грязных, голодных и порядком напуганных, встретил Алексей Кухарченко.

— Сдрейфили, вояки?

Он долго издевался над нами, то свирепея, то потешаясь, потом наконец объяснил, что танков около Кузьковичей и в помине не было: нас поверг в панику шум простой крестьянской подводы, катившей порожнем через обыкновенный мостик с настилом из некрепленых досок! Сам Кухарченко, оказывается, выскочил к мосту и сорвал злость на ни в чем не повинном хозяине подводы: в сердцах надавал безвинному селянину подзатыльников за то, что тот, сам того не ведая, разогнал партизанскую засаду.

На одном из партизан, из окруженцев, оставшихся с Кухарченко и избежавших позора, я увидел свою венгерку, брошенную мной на одной из наших подвод у злосчастных Кузьковичей. Партизан, наверное, был очень удивлен, что хозяин венгерки так и не потребовал ее обратно...

Досталось нам и от комиссара на разборе этой бесславной операции под царь-дубом.

Правда, Полевой не упомянул о десантниках.

— Оружие, что пролежало без дела целый год,—  с горечью сказал комиссар бывшим окруженцам и пленным,—  мы с вами, товарищи, очистили от ржавчины. Но видать, за этот год бездействия и страха у нас у самих появилась ржавчина в сердце. У кого больше, у кого меньше — в зависимости от пережитых мытарств и крепости сердца. Пора, друзья, огнем выжечь эту ржавчину. Время не ждет. И еще хочу сказать: с конфискацией в деревнях военного имущества мы явно поторопились. Надо было сначала завоевать доверие населения, показать, доказать им, что мы настоящие партизаны. А мы поставили себя над народом...

Самсонов вскочил, сдержанно произнес:

— Хватит, комиссар! Не будем обсуждать командирские решения! Перейдем лучше к следующему вопросу...

После собрания под царь-дубом я прошмыгнул к ручью, разулся, опустил в студеную воду ушибленную ногу — опухоль еще не спала — и с полчаса сидел, раздумывая над пережитым позором. «Дон Кихот — так тот хоть ринулся на мельницы, а мы от телеги бежали!..» — казнил я себя.

Все же это был полезный урок: мы узнали, что самое страшное на войне — это страх. Надо как-то дисциплинировать свое воображение, держать его в узде — у Кухарченко, поди, вообще никакого воображения нет, вот ему и не померещились танки. Вновь решаю: скорее надо освоиться с нашим театром поенных действий — с деревней, чтобы не попадать впросак. И еще один вывод: правила «куда все, туда и я» не всегда следует придерживаться.

Приковыляв обратно в лагерь, я улегся на солнышке, за шалашами, укрылся плащ-палаткой от злорадно гудевших комаров и тотчас уснул — так измучил меня весь этот неудачный поход.

Чуток сон партизана: одним ухом он спит, другим слышит и просыпается от малейшего подозрительного шороха. Сну его не мешают говор и гогот бодрствующих друзей, но достаточно шепнуть «тревога» или «немцы», как он уже стоит на ногах, еще не понимая причины внезапного своего пробуждения, но уже с пальцем на спусковом крючке.

Лешке-атаману пришлось содрать с меня трофейное одеяло, чтобы заставить оторваться от снившегося мне кошмара школьных экзаменов. Мой вопрошающий взор вызвал взрывы смеха у столпившихся вокруг зубоскалов. Заикаясь от душившего его смеха, Кухарченко схватил и рывком поставил меня на ноги.

— Гильзы у него отберите! — провизжал дурным голосом Щелкунов, размазывая слезы по багровому лицу.

— Какие гильзы?

— Гильзы, которыми ведут счет убитым немцам, полицаям, старостам...



— Не храню. А в чем дело?

— Бургомистра Кульшичей помнишь?

— Того, что мы с Колькой расстреляли? — не без гордости спросил я.

Кухарченко грохнулся наземь, забрыкал в воздухе ногами, схватился за живот, исходя истошным воем под исступленный хохот всех собравшихся.

— Бургомистр жив! — услышал я за спиной унылый голос и, обернувшись, увидел

Барашкова, нахмуренного, красного, злого.

— Жив иуда и даже не ранен, окаянный! Пуля сквозь рубаху прошла, а он, артист, в обморок грохнулся.

— Воскрес иуда-бургомистр! Ой, не могу! — захлебывался Кухарченко.

— Жив?! — сказал я, удивляясь тому, что во мне поднималось, перебарывая конфузный стыд, чувство облегчения.

— Надо доконать его! — сказал Барашков. — Ты пойдешь со мной, Витька?

— Конечно! — Иного ответа и быть не могло.

Но «интеллигенток» во мне, видно, все еще жил. Это он радовался неожиданному известию, тому, что не обагрил я чистеньких рук своих человеческой кровью. Да, кровью какого-никакого, а все-таки человека...

В тот же вечер, взяв трех партизан-окруженцев, мы отправились в Кульшичи. Остальные партизаны разбились на мелкие группы и вышли из лесу, чтобы выполнить приказ Самсонова: «Расчистить подлесные населенные пункты от фашистских пособников».

У знакомой пятистенки нас встретил нестройный залп из десятка автоматов и винтовок. Стреляли из окон, с чердака. Не задерживаясь, чтобы узнать, дома ли бургомистр, мы пустились в обратный путь с гораздо большей скоростью, чем влекла нас к Кульшичам жажда мести. Пришлось утешиться тем, что поджидавшие нас в засаде немцы и полицаи «поживились» только ухом одного из сопровождавших нас партизан — пуля начисто срезала ему мочку.

— Не будешь уши развешивать! — грубовато шутили его товарищи, перевязывая на опушке голову раненого.

— Как же зовут нашего гостеприимного бургомистра? — спросил я, переводя дух после стремительного и безостановочного отступления к лесу.

— Тарелкин, безнадежным тоном ответил Барашков. — Вот гад! Засаду устроил! А знаешь, я бы теперь не стал дрейфить, не промахнулся бы.

«Ну и черт с ним, Тарелкиным! — подумал я. — Охота была руки пачкать!» Увы

«Смерть Тарелкина» задерживалась.

Мы условились никому, кроме командира, не рассказывать о неудаче вторичного покушения на Тарелкина. Утром Барашков ходил мрачнее тучи: одним нам не удалось выполнить приказ командира. Все остальные группы расстреляли, разогнали или обезоружили местные власти и полицию в деревнях близ леса — в Больших и Малых Бовках, Краспице, Трилесье, Заболотье, Заполянье.