Страница 47 из 56
Нас из осторожности растащили. Йоко держал меня с одной стороны, а Тонг с другой.
Я не мог представить себе Алину, ревнующую к мадемуазель Коре. Или уж пусть тогда ревнует ко всем видам животных, которым грозит исчезновение. Я взял фотографию мадемуазель Коры, которая лежала у меня под подушкой. Я спрыгнул с кровати, скатился вниз по лестнице, схватил свой «солекс» и помчался на нем с такой быстротой, что едва не въехал прямо в книжный магазин. Там было немало народа, и все увидели, что что-то происходит между ней и мною. Я не мог говорить, а ведь я думал, что мы поняли друг друга на всю жизнь. Она повернулась ко мне спиной, и мы пошли в заднюю комнату и остановились под полками Всемирной истории.
— Я принес тебе фотографию мадемуазель Коры.
Она бросила взгляд. Это была чайка, увязшая в нефтяном пятне, — птица не понимала, что с ней происходит, и еще старалась улететь, размахивая крыльями.
— Кое-кто уже пытался спасти мир, Жан. Даже церковь такая когда-то была, и ее называли католической.
— Дай мне чуть-чуть времени, Алина. Нужно время. У меня никогда не было никого, поэтому были все. Я так далеко отлетел от самого себя, что теперь кружусь как колесо без оси. Я пока не для себя… Я еще не начал жить для себя. Дай мне срок, и никого не будет, кроме тебя и меня.
Я заставил ее засмеяться. Уф! Я люблю быть источником смешного.
— Ты так ловко зубы заговариваешь, что это просто неприлично, Жанно.
— Мы будем жить для нас, ты и я. Мы вдвоем откроем маленькую бакалейную лавку. Будем жить тихо-мирно. Большие поверхности для меня кончились. Говорят, что один Заир в два раза больше всей Европы.
— Послушай. Когда я принесла тебе твой импрессионистический костюм, я поговорила с одним из твоих товарищей…
— Чак — подонок. У него все в голове, а кроме головы вообще ничего нет.
— Согласна, Жан. Нам остаются только чувства. Я знаю, что голова обанкротилась. Я знаю, что все системы тоже обанкротились, особенно те, которые преуспели. Я знаю, что и слова обанкротились и ты больше не хочешь их употреблять, пытаешься их преодолеть и даже создать свой собственный язык. Из чувства лирического отчаяния.
— Этот Чак — самый большой подонок, какой мне повстречался со времени последней войны. Не знаю, что он тебе рассказал, но это он.
— Автодидакт страхов…
— Это он. Это он. Он проводит время, изучая меня. То он говорит, что я метафизик, то — что я личность историческая, то — что я истерик, то — что я невротик, то он утверждает, что я подхожу ко всему социологично, то — что я просто клинический больной, то я комичен, то патологичен, то недостаточно циничен, то мне не хватает стоицизма, то уверяет, что я католик, то — что я мистик, то — что я лирик, то упрекает в биологизме, а то ничего не говорит, потому что боится, что я ему рожу разобью.
Я сел на кипу книг, которая здесь и лежала для этого. Алина опиралась о Всемирную историю в двенадцати томах и наблюдала за мной, словно я тоже всего лишь том.
— Но на самом деле все обстоит куда проще, Алина. Это бессилие. Ты знаешь, настоящее бессилие, когда ничего не можешь, ничего — хоть весь мир обойди, от края и до края, и отовсюду доносятся эти ужасающие голоса. И тогда тебя одолевают страхи, страхи царя Соломона, Того, который отсутствует, позволяет всем сдохнуть и никому никогда не приходит на помощь. И тогда, если удастся найти что-то или кого-то, кто может тебе хоть чуточку помочь страдать, тут какого-нибудь старикашку, там другого или, скажем, мадемуазель Кору, — я не могу этим не воспользоваться. И чувствую себя немного менее бессильным. Конечно, я не должен был трахать мадемуазель Кору, но особого зла ей это не принесло, она уже вполне оправилась. И еще есть у меня друг, известный брючный король, который уже оделся, чтобы выйти из дома и который не забыл мадемуазель Кору, так вот, я пытаюсь уладить их отношения, чтобы они вместе прошли конец пути. Я не могу отвечать за общественное спасение, это нечто чересчур большое, я могу лишь выступать как кустарь-одиночка. И когда Чак тебя уверяет, что у меня невроз переоценки «они» и недооценки «я», что у меня комплекс Спасителя, он порет чушь. Я просто мастер на все руки. И больше ничего. Мастер на все руки и кустарь-одиночка.
— Я дам тебе одну книжку, Жан. Это немецкий автор, он писал пятьдесят лет назад, во времена Веймарской республики. Эрих Кестнер. Он тоже был юмористом. Книга называется «Фабиан». В конце Фабиан идет по мосту и видит девочку, которая тонет. Он кидается в воду, чтобы ее спасти. И автор заключает: «Девочка выплыла на берег. Фабиан утонул. Он не умел плавать».
— Я это читал.
Она была сбита с толку.
— Каким образом? Ты читал? Где? Эта книга давно уже не продается. Я пожал плечами.
— Я читаю что попало. Я ведь автодидакт.
Она никак не могла прийти в себя. Словно она вдруг обнаружила, что знает меня хуже, чем думала. Или наоборот, лучше.
— Жан, ты притворщик. Где ты это читал?
— В муниципальной библиотеке в Иври. А что тебя волнует? Я что, не имею права читать? Это не вяжется с моей рожей?
Я глядел на двенадцать томов Всемирной истории, которые стояли на полке за Алиной. Я поступил бы не так, как Фабиан. Я привязал бы себе вокруг шеи все двенадцать томов, чтобы быть уверенным, что немедленно пойду ко дну.
— Тебе не следовало говорить с Чаком, Алина. Он чрезмерно систематичен. Он не мастер на все руки. Отдельные детали, которые валяются где попало и гниют в уголке, его не интересуют. Его привлекает лишь теория больших объектов, систем. Он не мастер на все руки, нет. А если я что-то понял как автодидакт, так это то, что в жизни необходимо быть мастером на все руки, этому надо учиться. Мы с тобой можем себе смастерить счастливую жизнь. У нас будут хорошие минуты. Мы с тобой устроимся так, чтобы жить для себя. Кажется, есть еще такие уголки на Антилах, надо только знать.
В ее голосе вдруг прозвучала теплота по отношению ко мне.
— Я полагала, что Фронт сопротивления в Палестине, — сказала она. — Я не собираюсь прожить свою жизнь, обороняясь от жизни Жанно. Негодование, протест, бунт по всей линии всегда превращает тех, кто избрал этот путь, в жертвы. Доля бунта, но и доля принятия тоже, только так. Я готова до известной степени остепениться. Я тебе сейчас скажу, до какой именно степени я готова остепениться: у меня будут дети. Семья. Настоящая семья, с детьми, и у каждого две руки и две ноги.
Я весь покрылся мурашками. Семья. Они побежали вдоль спины до ягодиц.
Она засмеялась, подошла ко мне и в качестве поддержки положила мне руку на плечо.
— Извини. Я тебя испугала.
— Нет, все будет в порядке, немного больше, немного меньше… Она вернула мне фотографию мадемуазель Коры в образе чайки.
— Теперь отправляйся кататься на лодке.
— Нет, об этом и речи быть не может.
— Иди. Надень свой красивый наряд импрессионистов и иди. Я была в бешенстве, но это прошло.
— Насчет пояса это была неправда?
— Да. Ключ я оставлю под половичком.
— Хорошо, я пойду, раз ты настаиваешь. Это будет наше прощание. Я вспомнил про усы.
— А усы зачем?
— У них у всех тогда были усы. Время было такое.
Я был счастлив. В том смешном, что она находила во мне, теперь было больше веселья, чем печали, и даже еще что-то дополнительное, в награду за мое старание. Не бог весть что, но мне было хорошо от сознания, что это есть и что. я смогу к этому вернуться.
39
Мадемуазель Кора рассмеялась, увидев меня в шляпе канотье и в такой майке, какие носили в ту эпоху. Мне было приятно одеться так, как одевались восемьдесят лет назад, и мне хотелось бы жить в то время, точнее, в эпоху, когда на спутниках еще не доставляли мертвецов на дом и когда о многом можно было не иметь никакого понятия, это, бесспорно, здорово способствовало беспечной радости жизни. Я позвонил Тонгу и попросил его заехать за нами, а по пути к мадемуазель Коре заскочил в музей «Оранжери», чтобы посмотреть, похож ли я на молодого человека того времени.