Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 56



— Где ты витаешь, Жанно? О чем задумался?

— Я здесь, рядом с вами, мадемуазель Кора. И думал об одной знакомой, с которой, по счастью, не скрестились ваши пути. Мадемуазель Кора скорчила гримаску.

— А что, она ревнивая?

— Не понял, к чему это вы?

— Ну, если бы она нас с тобой увидела, она бы мне выцарапала глаза? Хозяин поставил пластинку с аккордеоном, и я воспользовался случаем, чтобы переменить тему:

— Мадемуазель Кора, а почему в жанровых песнях всегда одни несчастья и разбитые сердца?

— Иначе нельзя.

— А-а…

— Понимаешь, специфика жанра.

— Но все имеет пределы. У вас там одинокая мать идет на панель, чтобы вырастить дочку, та становится красивой и богатой, а старая обнищавшая мамаша замерзает на улице. Кошмар!

— Да, у меня была такая песенка: музыка Людовика Самбла, слова Луи Дюбюка.

— Но это уж через край!

— Зато хватает за душу. Людей не так легко пронять.

— Конечно, кому-то, может, и приятно такое слушать и сознавать, что им, по крайней мере, не надо бросаться в Сену или замерзать на улице, но, на мой вкус, в жанровых песнях должно быть побольше оптимизма. Будь у меня талант, я бы прибавил им счастья, а не заставлял стонать и страдать. Не такой уж это, по-моему, реализм, когда женщина бросается в Сену из-за того, что ее бросил дружок.

Мадемуазель Кора пригубила вина и посмотрела на меня дружелюбно.

— Ты уже подумываешь меня бросить?

Я весь сжался. Это я говорю буквально — на самом деле сжался. Первый раз она угрожала мне броситься в Сену.

И я хохотнул ей в лицо с видом этакого подонка, который ей так нравится, потому что женщинам необходимо страдание. Действительно, я совсем забыл: в жанровых песнях любовь всегда трагична, иначе не схватишь за душу.

Но я и сам мучился. Сказать ей: «Мадемуазель Кора, я вас никогда не брошу» — я не мог. Это не в моих силах.

И я снова увильнул:

— Что у вас было с месье Соломоном? Она как будто ничуть не удивилась.

— Это было так давно. — И прибавила для моего успокоения: — Теперь мы просто друзья.

Я не поднимал глаз от своей тарелки, так мне хотелось засмеяться, хоть было совсем не до смеха. Она имела право воображать, что я ее ревную. Ничего смешного. Хотя и ничего трагического. Она же не нищенка, которая толкает перед собой пустой тандем. Она хорошо одета в лиловое и оранжевое, с белым тюрбаном на голове, и каждый месяц получает с неба приличную ренту. У нее обеспеченное будущее. И каждую среду она приходит сюда отведать зайца в вине.

— У нас был роман еще до войны. Он был безумно в меня влюблен. И страшно меня баловал: меха, украшения, автомобиль с шофером… В сороковом он достал визу в Португалию, но я не захотела ехать с ним, и он остался. Укрылся в этом подвале на Елисейских полях и просидел взаперти, не видя дневного света, четыре года. И ужасно на меня обиделся, когда я влюбилась в Мориса. Морис работал на гестапо, и после Освобождения его расстреляли. А месье Соломон не мог мне простить. Он вообще, если хочешь знать, неблагодарный. Жестокий человек, хоть по нему и не скажешь. Так он меня и не простил. А ведь он мне обязан жизнью.

— Как это?

— Я же его не выдала. Знала, что он скрывается в подвале на Елисейских полях как еврей — и не выдала. А мне стоило только слово сказать… Морис как раз занимался розыском евреев, так что одно слово… Но я молчала. Потом, когда у нас был разговор с месье Соломоном, я ему так и сказала: вы, месье Соломон, неблагодарный человек — я ведь вас не выдала. И на него подействовало. Он побелел как полотно. Я даже испугалась, не стало ли ему плохо с сердцем. Но ничего подобного, он, наоборот, вдруг так и зашелся смехом.



— Смех — это его главное устойчивое средство.

— Смеялся-смеялся, а потом указал мне на дверь: прощай, Кора, я больше не хочу тебя видеть. Вот он какой. А много ли, скажи-ка, ты знаешь людей, которые во время оккупации спасали евреев?

— Не знаю, мадемуазель Кора, меня, слава богу, тогда еще не было на свете.

— Ну вот, а я спасла. И это при том, что я любила Мориса как сумасшедшая и сделала бы что угодно, чтобы доставить ему удовольствие. А я молчала целых четыре года, знала, где он скрывается, и не сказала.

— Вы его навещали?

— Нет. Я знала, что у него все есть. Консьержка этого дома приносила ему еду и все прочее. Верно, он ей отвалил приличный куш.

— Почему вы думаете? Может быть, она это делала просто из добрых чувств.

— В таком случае каким образом она вдруг сразу после войны открыла шляпный магазин на улице Ла Боэти? На какие деньги?

— Может, месье Соломон просто отблагодарил ее, уже потом.

— Ну, меня он, во всяком случае, никак не отблагодарил. Единственное, это когда у меня после Освобождения были неприятности из-за Мориса, он явился в комиссию по чистке, куда меня вызвали, и сказал им: «Не трогайте ее. Мадемуазель Кора Ламенэр знала, где я скрывался четыре года, и не выдала меня. Она спасла еврея». Потом опять захохотал как ненормальный и ушел.

Тут я тоже развеселился. Я всегда любил царя Соломона. А теперь полюбил еще больше.

Мадемуазель Кора говорила, не поднимая глаз.

— Между нами была большая разница в возрасте. Двадцать лет — тогда это было гораздо больше, чем сейчас. Сейчас ему восемьдесят четыре, а мне… Это уже не такая большая разница.

— Вы и сейчас намного моложе его, мадемуазель Кора.

— Нет, сейчас не то, что раньше.

Она улыбнулась хлебным крошкам на скатерти.

— Он живет один. Так и не полюбил никакую другую женщину. А простить меня не может. За то, что я его бросила. Но я если влюбляюсь, то без памяти. Я из тех женщин, которые отдаются целиком, Жанно.

Обрадовала! Я, однако, и глазом не моргнул. А она посмотрела на меня, чтобы подчеркнуть намек.

— Сначала я не знала, что Морис работает на гестапо. Когда любишь человека, Жанно, ничего о нем не знаешь. Он держал бар, и туда, как в любой другой, заходили немцы. Я смотрела только на него, а когда так смотришь, ничего не видишь. В него два раза стреляли, но я думала, что это связано с какими-то делами на черном рынке. В сорок третьем я узнала, что он занимается евреями, но тогда это было легальное занятие, как все, так и он. Но даже когда узнала, про месье Соломона ничего не сказала, хотя, говорю же, ради Мориса сделала бы что угодно.

Хозяин принес десерт.

— Соломону этого не понять. Это каменный человек. Когда любит, жалости не ведает. Знал, что я бедствую, и в отместку назначил ренту. Десерт тоже оказался недурен.

— Вы ему написали, что сидите без гроша?

— Я? Нет. У меня есть гордость. Он узнал случайно. Я устроилась прислугой в туалет при пивной на улице Пюэш. Зазорной работы не бывает. И все надеялась, что на меня наткнется какой-нибудь журналист и напишет, например, в «Франс диманш»: так и так, Кора Ламенэр служит в писсуаре… ну, ты понимаешь… и мое имя опять всплывет, и это даст мне новый толчок — бывает же!

Я глянул на нее — нет, она и не думала шутить.

— Три года я там проработала, и никто на меня не обратил внимания. И вдруг однажды сижу при своем блюдечке и вдруг вижу: по лестнице спускается месье Соломон — зашел по нужде. Прошел мимо меня не глядя — они все вечно спешат. Я думала — умру. Двадцать пять лет я его не видела, но он совсем не изменился. Поседел, конечно, и бородку завел, но все тот же. Бывают такие люди: чем больше стареют, тем больше становятся похожи на себя. И те же черные искрящиеся глаза. Прошел и не заметил, этакий франт: шляпа, перчатки, тросточка, строгий костюм. Я знала, что он отошел от брючных дел и занялся службой SOS, — так, видно, одиноко ему жилось. Уж как мне хотелось его окликнуть, но мешала гордость — я не могла ему простить ту давнюю неблагодарность, когда я его спасла от гестапо. Ты представить себе не можешь, каково мне было на него смотреть. Он как был, так и остался царем Соломоном, а я, Кора Ламенэр, состою при писсуаре. Оно конечно, профессия ничем не хуже других — грязной работы не бывает, но для меня, с моим именем быть любимицей публики и… понимаешь?