Страница 5 из 31
На других снимках Голубчик у меня на кровати, на полу рядом с тапочками, на кресле -я всем показываю, не из хвастовства, а просто чтобы заинтересовать.
– Смотрите, – сказал я. – Понимаете теперь, что это недоразумение. Речь не обо мне, а о самом настоящем удаве. А эта дама, хоть она и иностранка, но должна бы отличать, где удав, а где человек. Тем более что в моем Голубчике два метра двадцать сантиметров.
– В каком Голубчике? – переспросил комиссар.
– Так зовут моего удава.
Полицейские снова заржали, а я рассвирепел не на шутку, до испарины.
Я жутко боюсь полиции – из-за Жана Мулена и Пьера Броссолета. Может, и удава-то завел отчасти для маскировки, чтобы отвлечь от них внимание. Любой запал быстро догорает. Если я почему-либо попаду под подозрение и ко мне придут с обыском, то сразу наткнутся на двухметрового удава, который бросается-таки в глаза в двухкомнатной квартирке, и не станут искать ничего другого, тем более что в наше время о Жане Мулене с Пьером Броссолетом и думать забыли. Говорю об этом из соображений конспирации, необходимой в городе с десятимиллионным населением.
Это не считая зародышей, а я к тому же всецело разделяю мнение Ассоциации врачей о том, что жизнь начинается еще до рождения, и в этом смысле надо понимать эпиграф, позаимствованный из заявления, с которым я солидарен.
Комиссар предъявил фотографии стихийной эмигрантке, и она вынуждена была признать, что видела именно этого, а не какого-то иного Голубчика.
– А вам известно, что на содержание удава требуется особое разрешение? – спросил меня комиссар отеческим тоном.
Тут уж я сам чуть не рассмеялся. Что-что, а документы у меня в ажуре. Ни одной фальшивки, как бывало при немцах. Все подлинные, как при французах. Комиссар был удовлетворен. Нет ничего отраднее для сердца полицейского, чем исправные документы. И это естественно.
– Позвольте спросить вас чисто по-человечески, – сказал он, – почему вы завели удава, а не другое животное, более, знаете, такое?…
– Более какое?
– Ну, более близкое к человеку. Собаку там, хорошенькую птичку вроде канарейки…
– По-вашему, канарейка ближе к человеку?
– Я имею в виду привычных домашних животных. Удавы, согласитесь, как-то не располагают к общению.
– Такие вещи не зависят от нашего выбора, господин комиссар. Они предопределены греховным, то есть, я хотел сказать, духовным сродством. В физике это, кажется, называется спаренными атомами.
– Вы хотите сказать…
– Да. Встреча – дело случая, а он не в нашей власти. Я не из тех, кто помещает объявления в газете: «Ищу встречи с девушкой из хорошей семьи, 167 см, светлой шатенкой с голубыми глазами и вздернутым носиком, любящей Девятую симфонию Баха».
– Девятая симфония у Бетховена, – заметил комиссар.
– Знаю, но это уже старо… Ищи не ищи встречи, а решает все случай. Чаще всего мужчина и женщина, предназначенные друг для друга, не встречаются, и ничего не попишешь, это судьба.
– Я что-то не понял.
– Загляните в словарь. Фатум фактотум. От судьбы не уйдешь. Уж это я по себе знаю.
Я, можно сказать, ходячая греческая трагедия. Иной раз даже подумываю, нет ли у меня в роду греков. А ведь кто-то с кем-то постоянно встречается, взять хотя бы школьные задачки, но от этих ничейных встреч никакого толку, зря только дети мучаются. Недаром говорят: школьная программа устарела, пора менять.
Комиссар, кажется, потерял нить.
– Что-то я не могу уследить за вашей мыслью, – сказал он. – Очень уж круто завираете… я хотел сказать, забираете на виражах.
– А как же! – ответил я. – На то она и мысль, чтоб делать виражи, витки и петли. Глав ное – не отрываться от темы, таково первое правило любого упорядоченного мыслительного движения. «Греческая трагедия» – это одно, а, например, «греческая демократия» – совсем другое.
– Не понимаю, при чем тут политика, – сказал комиссар.
– Абсолютно ни при чем. Именно это я и сказал нашему уборщику.
– Вот как?
– Да. Он пытался затащить меня на какую-то «демонстрацию». Говорю в кавычках, потому что цитирую. Сам я такими делами не занимаюсь. Это все равно что линька: лезешь из кожи вон, а в результате одна видимость перемен. Опять же – судьба, то бишь Греция.
Комиссар снова ничего не понял, но как-то уже попривык.
– Так вы точно не занимаетесь политикой?
– Точно. Уж в своей-то теме я разбираюсь, будьте уверены. Удав – нечто вполне завершен ное. Удав линяет, но не меняется. Так уж запрограммировано. Меняет одну кожу на другую такую же, только посвежее, вот и все. Будь в них заложен другой код, другая программа – тогда да, а еще бы лучше, если бы кто-то совсем другой запрограммировал что-то совсем другое, небывалое. Нечто подобное наметилось было в Техасе, вы, может, читали в газетах про пятно. Это было ни на что не похоже, и у меня зародилась Надежда, но вскоре угасла. Если бы неведомо кто запрограммировал неведомо что неведомо где – лишь бы где-нибудь подальше, принимая во внимание «среду» или, как это по-военному говорится, «окружение», – может, тогда и получилось бы что-нибудь толковое. Но надо, чтобы было заинтересованное лицо. А удавы программировались без всякого интереса – тяп-ляп. Поэтому я ни на какую демонстрацию не пошел. Не подумайте, что я перед вами оправдываюсь как перед блюстителем. Их там должно было собраться сто тысяч, от Бастилии до Стены коммунаров, такая традиция, привычка и установка: колонна длиной в три километра от головы до хвоста, ну а мне больше подходит длина в два метра двадцать сантиметров, у меня это называется «один Голубчик» – два двадцать, от силы два двадцать два. При желании он может растянуться еще на парочку сантиметров.
– Как его зовут, этого вашего уборщика?
– Не знаю. Мы мало знакомы. Но я ему так и сказал: хоть три километра, хоть два с лишним метра – размер тут ни при чем, удав есть удав, закон есть закон…
– Вы рассуждаете весьма здраво, – сказал закон, то есть комиссар. – Если бы все думали так же, был бы полный порядок. Но нынешняя молодежь слишком поверхностна.
– Потому что ходит по улицам.
– Не понял…
– Ну, они все выходят на улицы, а улицы поверхностны. Надо уходить внутрь, зарываться вглубь, таиться во мраке, как Жан Мулен и Пьер Броссолет.
– Кто-кто?
– … а этот малый разозлился. Обозвал меня жертвой…
– Так как же зовут этого вашего уборщика?
– … сказал, что мой удав – религиозный дурман, что я должен вылезти из своей дыры и развернуться во всю ширь, во всю длину. Нет, про длину, пожалуй, не говорил, длина его не волнует.
– Он, по крайней мере, француз?
– …даже польстил мне – назвал отклонением от природы. Я-то понял, что он хочет сделать мне приятное.
– Хорошо бы вы время от времени заходили ко мне, месье Кузен, с вами узнаешь столько нового. Только постарайтесь записывать имена и адреса. Всегда полезно заводить друзей.
– Я еще сказал ему, что человеческое несовершенство не исправишь с оружием в руках,
– Постойте, постойте. Он что же, разговаривал с вами с оружием в руках?
– Да нет! Наоборот, он всех голыми руками норовит. Это я сказал – «с оружием в руках», так уж говорится. Фигура речи, добрая старая франкоязычная фигура. Но у удава своя фигура, какие же у него руки!
– Так это вы ему пригрозили? А он что?
– Взорвался. Обозвал меня эмбрионом, который боится родиться на свет. Вот тогда-то я от него и услышал про аборты и про заявление профессора Лорта-Жакоба, ну, знаете, из Ассоциации врачей.
– Кого-кого?
– Великого сына Франции, ныне, увы, покойного, который тут совершенно ни при чем. Я ему и говорю: «Ладно, а что вы сделали, чтобы помочь мне родиться?»
– Профессору Лорта-Жакобу? Но он же не акушер! Он знаменитый хирург! Светило!
– О хирургии и речь. Мальчишка-уборщик так и сказал мне в тот раз в коридоре на десятом этаже: «Рождение – это активное действие». Операция. Возможно, кесарево сечение. Поиск выхода. А если выхода нет, надо его проделать. Понимаете?