Страница 61 из 66
— Наконец я вижу мою мать!
Жак улыбался. Он был уверен, что скоро последует за ней.
— Она приближается к небесной обители, — промолвил аббат Биротто.
Аббат де Доминис посмотрел на меня, словно хотел сказать: «Ведь я говорил вам, что наша звезда вновь взойдет и засияет над нами!»
Мадлена не спускала глаз с матери; она дышала вместе с ней, ловя ее легкие вздохи — тоненькую нить, связывавшую графиню с жизнью, — а мы следили за ними с трепетом, страшась, что эта нить вот-вот оборвется. Как ангел у врат алтаря, коленопреклоненная девушка оставалась спокойной и страстной, сильной и покорной. В эту минуту церковный колокол в деревне зазвонил к вечерне. Волны теплого воздуха, вливаясь в комнату, приносили мягкий звон, который говорил нам, что в этот час все христиане повторяют слова, сказанные ангелом женщине, искупившей грехи своего пола. Тихим вечером звуки «Ave Maria»[74] показались нам благословением неба. Пророчество было так ясно, а печальное событие так близко, что мы все залились слезами. Вечерние шорохи, шепот ветерка в листве, затихающий щебет птиц, жужжание насекомых, звучавшее, как тихий припев, плеск воды, жалобные стоны болотного певца — вся природа прощалась с прекрасной лилией этой долины, оплакивала ее простую, светлую жизнь. Поэзия молитвы и глубокая поэзия природы так проникновенно слились в прощальном гимне, что к нашим рыданиям вскоре присоединились и другие. Дверь в комнату больной оставалась открытой, но мы были так поглощены нашим скорбным созерцанием, стремясь навек запечатлеть в памяти любимый образ, что не заметили за дверью коленопреклоненных слуг, погруженных в горячую молитву. Все эти бедные люди, привыкшие не терять надежды, еще верили, что их госпожа не уйдет от них, но столь ясное предсказание привело их в отчаяние. По знаку аббата Биротто старый берейтор вышел, чтобы привести священника из Саше. Доктор стоял возле кровати, невозмутимый, как сама наука, и держал безжизненную руку больной; он дал понять вошедшему духовнику, что наступил последний час страданий этого призванного богом ангела. Пришло время совершить над ней последний обряд отпущения грехов. В девять часов она тихо открыла глаза, посмотрела на нас удивленным, но кротким взглядом, и мы вновь увидели нашу святую, такую же прекрасную, как в ее лучшие дни.
— Маменька, ты так хороша, что не можешь умереть, жизнь и здоровье вновь возвращаются к тебе! — вскричала Мадлена.
— Дорогая моя девочка, я буду жить, но в тебе, — молвила графиня, улыбаясь.
Затем последовали раздирающие душу объятия: мать прощалась с детьми, и дети прощались с матерью. Г-н де Морсоф благоговейно поцеловал жену в лоб. Графиня покраснела, взглянув на меня.
— Дорогой Феликс, — сказала она, — вот, кажется, единственное огорчение, которое я вам доставила! Но забудьте все, что вам могла сказать бедная помешанная, ведь я не помнила себя!
Она протянула мне руку и, когда я взял ее, чтобы поцеловать, сказала мне со своей прежней ясной улыбкой:
— Как в былые дни, Феликс?
Мы вышли из ее комнаты и отправились в гостиную подождать, когда кончится исповедь. Я сел возле Мадлены. При всех она должна была соблюдать вежливость и не могла открыто избегать меня, но ни на кого не смотрела, подражая матери, и упорно хранила молчание, ни разу не взглянув на меня.
— Дорогая Мадлена, — спросил я ее тихонько, — чем я вас обидел? Почему вы так холодны со мной? Ведь перед лицом смерти все примиряются!
— Я мысленно прислушиваюсь к тому, что говорит сейчас матушка, — ответила она с тем выражением, какое Энгр придал своей «Божьей матери» — скорбящей деве, которая готова заступиться за грешную землю, где должен погибнуть ее сын.
— И вы осуждаете меня в ту минуту, когда ваша мать меня простила, даже если я виноват?
— Вы, вечно только вы!
В голосе ее звучала затаенная ненависть, упорная, как у корсиканцев, и непримиримая, как все суждения людей, еще не познавших жизни и не допускающих никакого снисхождения к тому, кто нарушает законы сердца. Прошел час в глубоком молчании.
Выслушав последнюю исповедь г-жи де Морсоф, аббат Биротто вернулся, и мы снова вошли в ее комнату. Выполняя один из тех замыслов, какие рождаются лишь в возвышенных сердцах, она попросила надеть на нее длинную одежду, которая должна была стать ее саваном. Она полулежала в постели, трогательная в своем покаянии, с просветленным надеждой лицом. Я увидел в камине черный пепел моих только что сожженных писем — эту жертву она хотела принести лишь в свой смертный час, как сказал мне ее духовник. Она встретила нас своей прежней улыбкой. Ее омытые слезами глаза говорили о высшем озарении; перед ней уже открывались врата рая.
— Дорогой Феликс, — промолвила она, взяв меня за руку и сжимая ее, — останьтесь! Вы должны присутствовать при одной из последних сцен моей жизни; она будет не менее мучительна, чем другие, но вы занимаете в ней большое место.
Она сделала знак рукой, и двери закрылись. По ее просьбе граф сел. Мы с аббатом Биротто продолжали стоять. С помощью Манетты графиня встала, опустилась на колени перед графом и замерла в этой позе.
Затем, когда Манетта вышла из комнаты, графиня приподняла голову, склоненную на колени удивленного графа.
— Я была вам верной женой, — заговорила она прерывающимся голосом, — но, быть может, не всегда выполняла свой долг; сейчас я молила бога послать мне силы, чтобы испросить у вас прощения за мои проступки. Быть может, я слишком горячо отдавалась дружбе к человеку, не принадлежавшему к нашей семье, и оказывала ему внимание, какое должна была оказывать только вам. Быть может, вы гневались на меня, когда сравнивали заботы, какими я окружала его, с теми, что доставались вам. Я питала, — промолвила она тихо, — дружескую привязанность, глубины которой не знал никто, даже тот, кто мне ее внушил. Хотя я всегда оставалась добродетельной, не нарушала человеческих законов и была для вас безупречной супругой, вольные или невольные мысли часто смущали мое сердце, и я боюсь теперь, что слишком легко поддавалась им. Но я нежно любила вас, была вам покорной женой, ведь тучи, порой застилающие небо, не пятнают его чистоту, и потому я прошу у вас благословения с чистой душой. Я умру без единой горькой мысли, если вы найдете ласковое слово для вашей Бланш, матери ваших детей, и простите ей прегрешения, которые она сама простила себе лишь после того, как покаялась перед всевышним судией, которому все мы подвластны.
— Бланш, Бланш! — воскликнул старик, роняя слезы на голову жены. — Ты хочешь меня убить?
Он поднял ее с неожиданной силой, благоговейно поцеловал в лоб и, не выпуская из объятий, продолжал:
— Я должен первый просить у тебя прощения!.. Разве я не бывал часто груб с тобой? Ты преувеличиваешь свои детские проступки!
— Может быть, — промолвила она. — Но, друг мой, будьте снисходительны к слабостям умирающей и успокойте меня. Когда наступит и ваш час, вспомните, что я покинула вас, благословляя. Позвольте мне оставить нашему другу этот залог моего глубокого чувства. — И она указала на письмо, лежавшее на камине. — Теперь он мой приемный сын, вот и все. У сердца тоже могут быть заветы: я передаю другу свою последнюю волю, и дорогой Феликс должен выполнить возложенную на него святую обязанность; я надеюсь, что не ошиблась в нем, докажите же, что я не ошиблась и в вас, и разрешите мне завещать ему несколько мыслей. Я осталась женщиной, — сказала она, склоняя головку с томной печалью, — получив прощение, я тотчас же прошу о милости. Прочитайте его, но только после моей смерти, — добавила она, протягивая мне это таинственное послание.
Заметив, что жена его побледнела, граф подхватил ее и отнес на кровать; мы окружили умирающую.
— Феликс, — сказала она, — быть может, я виновна и перед вами. Часто я причиняла вам огорчения, позволяя надеяться, что доставлю вам радости, перед которыми сама отступала; но ведь только мужеству супруги и матери я обязана тем, что могу умереть, примирившись со всеми. Вы тоже должны меня простить, ведь вы так часто обвиняли меня; но и ваши несправедливые упреки доставляли мне радость.
74
«Богородица, дева радуйся» (лат.).