Страница 3 из 9
Как только болезнь приковала г-жу Герар к постели, первой ее заботой было забрать и спрятать под подушку все ключи. Она до последнего мгновенья хотела сама управлять хозяйством и защищать от разграбления свои шкафы. Мучительная тревога овладела всем ее существом; всякий раз как нужно было достать что-нибудь из шкафов, она долго колебалась — кому из сыновей доверить ключи. Вот они все трое перед ней; она испытующе смотрела на них угасающими глазами и ждала, что, может быть, вдохновение свыше осенит ее и поможет разгадать их мысль.
То ей казалось, что можно поверить Жоржу, и, подозвав его, она тихо говорила:
— Вот ключ от буфета, поди достань сахару… Да не забудь запереть хорошенько, а ключ принеси мне.
А на другой день она уже не верила Жоржу и со страхом следила за каждым его движением, словно боялась, как бы он не засунул к себе в карман какую-нибудь безделушку с камина. Она подзывала Шарля и, так же как накануне Жоржу, шептала ему:
— Пойди с горничной, пусть она достанет из шкафа простыни; да приглядывай за ней хорошенько. А шкаф-то сам запри.
Больше всего мучило ее то, что она уже не может сама учитывать домашние расходы. Безрассудство сыновей не выходило у нее из головы. Она знала, что все трое — лентяи, обжоры, сумасброды и расточители. Они разбили все ее мечты и на каждом шагу попирали закоренелые ее привычки к строгой бережливости и порядку. Она уже потеряла всякое уважение к ним, и только материнская любовь заставляла ее прощать и терпеть. В ее глазах можно было прочесть мольбу: подождите, не растаскивайте, не делите мое добро, пока я еще жива. Скупая старуха не перенесла бы ужасного зрелища дележа, оно убило бы ее.
Между тем и Шарль, и Жорж, и Морис окружали больную мать самой теплой заботой. У ее постели постоянно находился кто-нибудь из сыновей, и в каждой их услуге видна была искренняя любовь. Но их здоровый и бодрый вид, их интерес к внешнему миру, даже исходящий от них запах сигар невольно ранили больное сердце и эгоизм матери; ей было тяжело видеть, что помыслы ее детей не заняты целиком ею одной. И по мере того как слабели силы больной, возрастало ее недоверие; отношения между ней и сыновьями становились все более натянутыми. До последнего дыхания она пыталась защитить от них свои деньги, и все ее повадки могли бы навести сыновей на мысли о наследстве, даже если бы они и вовсе не думали о нем. Мать пристально смотрела на них таким испуганным взглядом, что они невольно отводили глаза в сторону. А ей казалось тогда, что она поймала их на мысли о ее смерти. Да они и действительно стали об этом думать: ее немой вопрошающий взгляд постоянно наводил сыновей на мысль об этом. Мать сама будила в них чувство алчности. Видя, что сын задумался, она бледнела и спрашивала:
— А ну-ка, подойди ко мне… о чем это ты думаешь?
— Да так, мама, ни о чем, — отвечал сын, но при этом слегка смущался.
Заметив это, мать качала головой и говорила:
— Замучила я вас. Не горюйте, детки, теперь уж скоро.
Сыновья, собравшись у ее постели, клялись, что любят ее и не дадут ей умереть, но она лишь упрямо качала головой и еще глубже замыкалась в своем недоверии. Какая мерзкая агония, отравленная ядом денег!
Болезнь тянулась уже три недели. За это время пять раз собирался консилиум, на который были приглашены крупнейшие светила медицинского мира. Кроме сыновей, за больной ухаживала еще горничная. Но, несмотря на все их старания, в комнатах был заметен некоторый беспорядок. Надежды на выздоровление уже не было. Врач сказал, что больная может умереть с часу на час.
А тут как раз наступило пятнадцатое июля — день, в который мать обычно взимала с жильцов плату за квартиру. Не зная, как поступить, и думая, что мать уснула, братья собрались у окна ее спальни и стали обсуждать положение. Больная слишком слаба, с ней нельзя говорить о делах, а швейцары ее доходных домов уже приходили за распоряжениями. К тому же, если она умрет, на эти деньги можно будет устроить похороны, чтобы не тратиться из наследства.
— Так в чем же дело! Хотите, я схожу поговорю с жильцами? Они войдут в наше положение и уплатят, — вполголоса сказал Шарль.
Но Жоржу и Морису это не понравилось. Они тоже стали подозрительны.
Лучше пойти всем вместе. Нам ведь тоже придется платить за похороны.
— Ну и что же! Я принесу вам все деньги. Может, вы боитесь, что я сбегу с ними?
— Оставь, пожалуйста. Но все-таки лучше пойти вместе. Так будет вернее.
Они смотрели друг на друга, и глаза их уже горели злобой и корыстью. Наследство почти уже было у них в руках, и каждому хотелось захватить побольше. Разговор они вели шепотом, но вдруг Шарль, забывшись, громко воскликнул:
— Слушайте, лучше сразу все продать… Если мы теперь уже ссоримся, то потом и вовсе перегрыземся.
Позади раздался хриплый стон, все трое обернулись. Мать сидела на постели, в лице у нее не было ни кровинки, и, глядя на них диким взглядом, она дрожала всем телом. Старуха все слышала. Она протянула к ним иссохшие руки, испуганно вскрикнув:
— Дети мои… дети!..
И, рухнув на подушки, она умерла с ужасной мыслью, что сыновья замыслили ограбить ее.
Все трое в ужасе упали на колени перед постелью умершей. Они целовали руки матери и со слезами закрыли ей глаза. В эти минуты они опять были только ее детьми, осиротевшими детьми.
Но эта отвратительная картина осталась в их памяти на всю жизнь; в душе у них всегда шевелились угрызения совести и росла ненависть друг к другу.
Между тем все шло своим чередом. Горничная обрядила покойницу, сходили за монахиней, чтобы та всю ночь бодрствовала у тела; братья бегали, улаживая все необходимые формальности.
Надо было дать в газете объявление о смерти, заказать пригласительные билеты на похороны, договориться с бюро похоронных процессий. А ночью они все по очереди бодрствовали вместе с монахиней в комнате усопшей. Занавеси на окнах были спущены. Покойница лежала на постели, вытянувшись, с застывшим лицом и скрещенными руками; на грудь ей положили серебряное распятие. У изголовья смертного ложа горела свеча; в чашке со святой водой мокла веточка букса. Но, едва забрезжил свет, монахиня заявила, что ей не по себе, и попросила горячего молока. Бдение закончилось.
За час до выноса подъезд и лестница наполнились людьми. Ворота дома уже успели задрапировать черной материей с серебряной бахромой, и в них, как в тесной часовне, выставили гроб усопшей, окруженный свечами и утопавший в цветах. Каждый, кто приходил проститься, брал из стоявшей в ногах гроба чаши кропильницу и обрызгивал тело святой водой. В одиннадцать часов состоялся вынос. Первыми за гробом шли сыновья, а за ними — близкие знакомые: чиновники, несколько крупных промышленников, важные и напыщенные буржуа. Все они двигались размеренным шагом, искоса поглядывая на любопытных, выстроившихся вдоль тротуаров. Процессию замыкали двенадцать траурных карет. Зеваки пересчитывали их, и вообще эти кареты привлекали внимание всего квартала.
Все провожающие тело г-жи Герар сочувствовали горю ее сыновей, а те шли за гробом, опустив голову, все трое в черных сюртуках и черных перчатках, и ни на кого не глядели опухшими от слез глазами. Присутствующие в один голос заявляли, что сыновья хоронят мать вполне прилично. Кто-то стал подсчитывать, во что обошлись им похороны по третьему разряду, — оказалось, не мало: несколько тысяч франков. Старик нотариус с тонкой улыбкой заметил:
— Если бы госпожа Герар сама устраивала свои похороны, она ни за что не заказала бы больше шести карет.
Церковные двери тоже были задрапированы черным; играл орган, приходский священник дал покойнице отпущение грехов. Заупокойная служба окончилась. Провожающие по очереди прошли мимо гроба, прощаясь с усопшей. У дверей сыновья пожимали руку тем, кто не мог идти дальше. Все трое выстроились в ряд и, кусая губы, чтобы не заплакать, стояли целых десять минут,: пожимая провожающим руки, даже не узнавая тех, кто с ними прощался. Когда, наконец, все вышли из церкви, им стало немного легче; они опять зашагали во главе похоронного шествия.