Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 134 из 164



— Я буду очень рад, — сказал я. — Не могу ли я угостить вас ленчем?

— Там, где я работаю, ресторанов нет, — отрезал он, но говорил он теперь мягче, горечь обиды его отпустила. Попрощался он почти вежливо.

— Ну, вы человек привилегированный, — протянул Дреннан, когда мы оба надевали плащи. Погода оставалась прекрасной, но ночной воздух неуклонно становился все холоднее. — Что вы сделали, чтобы войти к нему в милость? Никто еще не допускался в эту его мастерскую.

— Может, я просто проявил интерес? Или, может, был столь же груб, и он почувствовал родственную душу?

Дреннан засмеялся — приятный смех, легкий и дружеский.

— Может, и так.

Мастерская Макинтайра ничуть меня не удивила, когда я добрался до нее, припоздав, так как не сразу ее отыскал. Та часть Венеции, где он обосновался, не только была немодной среди венецианцев, но, готов держать пари, ни единый турист из тысячи ни разу ее не посетил.

Он арендовал мастерскую на верфи возле Сан-Николо да Толетино, в квартале, где все претензии на элегантность давно исчезли. Это не беднейшая часть города, но одна из самых непотребных. Многие тамошние обитатели, как мне говорили, никогда не доходили даже до Сан-Марко, и живут в своем квартале, будто в особом мире, никак не зависящем от остального человечества. Насколько я понял (хотя мое слабое знание языка исключало проверку), они даже говорят иначе, чем их сограждане, а силы закона и порядка редко проникают туда, и всегда с трепетом.

Их специальность — судостроение, но не величавых кораблей, некогда составлявших гордость Венеции и строившихся в противоположном ее конце, а разнообразных лодок и лодчонок, от которых зависит жизнь всей лагуны. Потребность привела к возникновению разных видов лодок, притом в манере, вполне удовлетворившей бы Дарвина, — специализированных настолько, что они способны выполнять одну функцию, и только одну, абсолютно завися от условий окружающей среды, чтобы выживать, уязвимых для перемен, которые могут положить конец целому классу конструкций. Некоторые преуспевают, некоторые терпят неудачу — так оно в жизни, в бизнесе и в венецианском судостроении.

Галера исчезла, уступив паруснику, точно так же, как парусник становится неизбежной жертвой парохода. Многие исчезли на протяжении моей собственной жизни, но их названия продолжают жить. Гондола, но также гондолина, фрегатта, фелукка, трабакколо, констанца — все они еще живы, но их дни, без сомнения, сочтены. Их исчезновение будет потерей лишь для эстетического чувства тех, кому не приходится управлять ими, ведь насколько лучше пароход почти во всех отношениях!

Макинтайр работал и жил среди звуков и запахов бревен, теса, дегтя и был таким же чужаком в своих действиях, как по своему характеру и национальности. Потому что был человеком железа и стали; в его владениях визг металла сменил более мягкие звуки обработки дерева. Токарные станки вытеснили пилы, точно калиброванные инструменты покончили с работой «на глазок», расчеты смели накопленный опыт поколений.

Он меня не ждал. Он никогда никого не ждал. Ему всегда было надо что-то делать, и он использовал для этого каждую минуту. Я никогда не встречал человека, столь не умеющего расслабляться. Даже когда он вынужден был сидеть без дела, его пальцы барабанили по столу, подошвы постукивали по полу, он гримасничал и испускал странные звуки. Каким образом кто-то мог согласиться жить с ним, остается одной из маленьких загадок жизни.

А книги? Не верю, что он после школы прочел хотя бы одну книгу, помимо технических справочников. Он не видел в них смысла. Поэзию и прозу он находил в сочетаниях металла, смазки и хитрого взаимодействия тщательно сконструированных составных частей. Они были его искусством, его историческими хрониками, даже его религией.

Когда я вошел, он был максимально для себя неподвижен, поглощенный временными грезами, пока созерцал большую металлическую трубу, лежавшую на верстаке перед ним. Она была футов пятнадцати длиной, с одного конца закругленная, а из другого торчали трубки поменьше, нарушая гармоничность целого, которое превратили в бесформенную, спутанную массу. В конце всего этого находилась металлическая опора, к которой был прикреплен (даже я был способен его узнать) пропеллер из сверкающей латуни около фута в диаметре.

Мне не хотелось потревожить его: он столь очевидно пребывал в покое, почти с улыбкой на обычно хмуром лице. Годы, которые обычно проглядывали сквозь хмурость и угрюмые складки, сгладились, и по цвету лица он выглядел почти мальчиком. Он был человеком, наслаждавшимся упорядочиванием сложностей. Для него это скопище труб и проволоки было осмысленным, каждая часть имела свое предназначение, не была ненужной или излишней. Оно обладало собственной элегантностью, никак не заученной, академической элегантностью архитектуры, очищенной от прошлого. Если хотите, новый порядок, оправдываемый только самим собой и своим назначением.

В этом нагромождении латуни и стали, чем бы оно ни было, заключалась причина его презрения к Венеции, к таким людям, как Корт. Он чувствовал, что может сделать лучше. Он не ощущал необходимости жить в старых зданиях и поклоняться мертвым художникам, подражая, сохраняя. Он чувствовал, что может превзойти их всех. Этот неказистый ланкаширец был по-своему революционером.



По какой-то причине это меня смутило. Может быть, отозвалось эхо моего воспитания, те долгие часы, проведенные в церкви, назидания моего отца и прочих. Что-то прилипает, от этого не уйти. Человека искупает вера и послушание. Макинтайр ничего подобного не признавал и облекал свое несогласие в весомую форму. Человека искупают только его изобретательность и его машины, когда они выполняют то, для чего предназначены.

Не то чтобы я тогда думал или чувствовал что-либо подобное; я просто понимал, что не могу разделить его поглощенность, что я только наблюдатель, стоящий рядом, глядящий на сосредоточенность других. Но даже прежде, чем я мог определить это чувство, он удовлетворенно вздохнул, обернулся и увидел меня.

Мгновенно воскресла северная хмурость, ликующий мальчик был прогнан.

— Вы опоздали, не люблю людей, которые опаздывают. И на что вы уставились?

Он насупился. Я мог бы обидеться на его невежливость, но я же заглянул в него, выведал его тайну. Он больше не мог оскорбить меня, он мне нравился.

— Я восхищался вашим… э… — Я указал на штуковину на верстаке. — Вашим водопроводным приспособлением.

Он просверлил меня взглядом.

— Водопроводным приспособлением, подлец, сказал ты?

— Но оно же предназначено для нагревания воды в ванной комнате джентльмена, — продолжал я невозмутимо.

Было так просто довести его до апоплексии, но нечестно. Он стал пунцово-красным и нечленораздельно брызгал слюной, пока до него не дошло, что я над ним подшучиваю. Тогда он успокоился и улыбнулся, но это обошлось ему в большое усилие.

— Ну так объясните, что это, — продолжал я. — Обязательно. Потому что я в полном тупике.

— Может быть, — сказал он. — Может, и объясню.

Я едва расслышал его. Шум в мастерской стоял оглушительный, поднимаемый тремя, видимо, его помощниками. Все, судя по одежде, были итальянцами, все молодые, все сосредоточенные на своей работе. За исключением девочки, несомненно, его дочери. Ей было, надо думать, лет восемь, и она обещала в женском облике повторить своего отца. Широкие плечи, квадратное лицо и могучий подбородок. Ее короткие светлые волосы кудрявились и могли бы украсить ее, если бы за ними был хоть какой-нибудь уход, но так они больше всего напоминали разросшийся ежевичный куст. Одета она была также совсем не к лицу: в мужскую фуфайку, и распознать в ней девочку было непросто. Однако лицо у нее было открытое, взгляд умный, и она казалась симпатичным существом, хотя насупленность, пока она в своем уголке сосредоточивалась на каком-то чертеже, лишала ее всякой детской прелести.

Макинтайр, казалось, полностью ее игнорировал, но только, пока наш разговор продолжался, его взгляд каждую пару минут обращался на тот угол, где она с головой ушла в свое занятие. Его слабость, единственное живое существо, которое он любил.