Страница 125 из 164
Я поклонился ей, она кивнула мне. Я выразил мое удовольствие от знакомства с ней, она не ответила. Я сказал, что надеюсь снова ее увидеть.
— И моего мужа, — сказала она с легчайшей насмешкой в голосе.
— Разумеется, — сказал я.
Глава 5
В эту ночь мне приснился сон, который я запомнил. Такой странный, что он вывел меня из равновесия на несколько дней. Не то, что мне приснился сон, но что я его запомнил, что он вновь и вновь приходил мне на память. Собственно говоря, продолжает приходить и теперь. Иногда без всякой видимой причины этот обрывок воспоминаний вспыхивает в моем сознании. Не очень часто, пожалуй, раз в пару лет, хотя последнее время все чаще. Крайне загадочно. Великие события, свидетелем которых я был, в которых сам принимал участие — грандиозные, следовало бы мне сказать, — я едва могу припомнить. Но лихорадочные нереальные образы, лишенные всякой важности, все еще не покидают меня, образы, такие яркие, будто совсем новые.
Я стоял у открытого окна, я чувствовал, как ветер обдувает мне кожу. Снаружи было темно, а я ощущал ужас нерешительности. Я не знал, что мне делать. Но вот в связи с чем, я не знал; это было частью сна. Нерешительность была вне причин. Затем я услышал шаги позади себя и негромкий голос. «Тебе было сказано», — произнес он. Потом я ощутил нажим на мою спину, толчок.
Таким был этот сон. Ничего больше. О чем он был? Не знаю. Почему он был таким ярким, что запечатлелся в моем сознании? Ответа тоже нет. И ничего нельзя поделать: у снов нет ни оснований, ни объяснений, ни смысла. Странно то, что с тех пор я начал ощущать смутную боязнь высоты. Не выходящую из границ. Я не превратился в одного из тех бедняг, кому становится дурно, окажись они в нескольких футах над землей, или тех, кто, поднимаясь на Эйфелеву башню, на полпути вцепляется в перила, изнемогая от головокружения. Нет, я всего лишь испытывал смутную опасливость, когда, например, стоял на балконе или у открытого окна. Очень неприятная слабость, которой я старался не уступать, тем более что она была такой бесспорно глупой. Но избавиться от нее мне не удавалось, и кончил я тем, что просто следил, чтобы не оказаться в положении, когда она может проявиться.
Случай этот гармонировал с течением моей жизни в последующие недели. Я все больше поддавался интроспекции. Моя жизнь заметно застопорилась, потребность двигаться дальше, одолевавшая меня до сих пор, где бы я ни был, совершенно угасла. Я по-прежнему не понимал почему; думаю, это был гипнотический эффект солнца на воде, неотъемлемый от жизни в Венеции, одурманивавший мое сознание и подтачивавший мою волю. Трудно думать о нормальной жизни, когда взамен так легко наблюдать мерцание отраженного света. Поразительно легко потратить несколько секунд, затем минут, если не больше, наблюдая без всякой мысли или осознания за игрой светотени на осыпающейся штукатурке или слушая смешение звуков — люди, волны, птицы, — делающее Венецию самым странным городом в мире. Прошла неделя, затем две и еще, а я лишь иногда заставлял себя что-то делать.
В ретроспекции все совершенно ясно: я был не уверен в себе. Я хотел совершить в своей жизни нечто великое и хорошо подготовился к этому. Но дни ученичества под эгидой Кардано завершились. Ему больше нечему было меня учить, и теперь я оказался перед выбором. Я мог с легкостью нажить достаточно денег, чтобы содержать себя и моих в довольстве. Это, как я сказал, нетрудно. Но какой в этом был смысл? Подобный образ жизни был всего лишь заполнением пространства между колыбелью и могилой. Приятный и, без сомнения, со своими маленькими успехами, но в конечном счете бесцельный. Я не желал власти или богатства ради них самих, и меня совершенно не прельщала слава. Но я хотел в минуту моей смерти, испуская дух, сознавать, что мое существование сделало мир иным. Предпочтительно лучше. Но даже это в то время не было в моем сознании главным; я никогда не питал особого желания покончить с нищетой или спасать падших женщин. Я отношусь и всегда относился с глубоким подозрением к тем, кто желает совершать подобное. Они обычно причиняют больше вреда, чем приносят добра. И, судя по моему опыту, жажда власти, контроля над чужими судьбами у них куда сильнее, чем у любого бизнесмена.
Когда собственное общество начало мне приедаться, я решил принять предложение Лонгмена, высказанное, когда я уходил, отобедать с ним. Я не вполне понял, по какому случаю, но Лонгмен предлагал ввести меня в общество близких ему английских изгнанников, поскольку мужчины ели вместе почти каждый вечер. Таков обычай Венеции, где, по сути, обходятся одной едой в день — вечерней. Завтрак исчерпывается почти только хлебом с кофе, ленч — миской бульона, купленного в кулинарной лавке, а потому к обеденному времени все городское население и чрезвычайно голодно, и очень часто пребывает в сквернейшем расположении духа. Обычно люди едят каждый вечер в одном и том же месте, а затем отправляются в одну и ту же кофейню. Жизнь в Венеции обладает неменяющимся ритмом, которому все иностранцы там начинают следовать рано или поздно, если остаются тут достаточно долго. Стать постоянным клиентом имеет свои преимущества: вы получаете еду получше, всегда обслуживаетесь быстрее, и, что самое важное, владелец прибережет для вас столик, а потому вы не будете разочарованы и не уйдете голодным.
Лонгмен и его компания обедали «У Паолино», заведении поскромнее, чем расположенные на пьяцца Сан-Марко, и существовавшие главным образом за счет приезжих, как прежде за счет австрийских солдат, оккупировавших город. Простые деревянные стулья, дешевые столовые приборы и плохо выкрашенные стены свидетельствовали, что «У Паолино» обслуживает клиентов респектабельных, но в стесненных обстоятельствах, а друзья Лонгмена все принадлежали к этой категории. Я мог пообедать в дорогой обстановке или пообедать в компании — такой выбор предоставлял мне этот город.
Я любил — всегда любил — хорошо поесть, но в этом городе кулинарное искусство отсутствовало, во всяком случае, я про него не слышал, и я был готов к компромиссу. К тому же среди обедневших сотрапезников существует дух товарищества, часто отсутствующий среди богатых, так что особой жертвой это не было.
Когда я поздоровался с консулом, за столом, накрытом по крайней мере на шестерых, а то и больше, сидели еще только двое. Но мало-помалу подходили и другие. Собственно говоря, обедала там компания из десяти, а то и больше человек, но не каждый вечер, и всякий раз возникала новая комбинация, причем одни были друг другу симпатичны, другие — явно наоборот. Корт был один из присутствовавших в этот вечер, и он тепло со мной поздоровался, вторым был американец с мягким выговором. Он говорил с приятной оттяжкой уроженца юга его страны; своеобразный выговор и кажущийся иностранным, пока к нему не привыкаешь. Эта манера говорить отлично подходила к сухому с ленцой юмору, которым мистер Арнсли Дреннан обладал в немалой степени. Выглядел он закаленным, на несколько лет старше меня и говорил мало, пока не приготовился. А тогда он становился прекрасным собеседником, высказывая сочные наблюдения полусонным голосом, разыгрывая отсутствие интереса к собственным словам, что придавало его манере особую обаятельность. Разгадать его было нелегко; даже мистеру Лонгмену, куда более поднаторевшему в этом, не удавалось протаранить стены его скрытности и узнать про него побольше. Это, разумеется, добавляло ему таинственности, побуждало остальных искать его общества.
— Ваша супруга не присоединится к нам позднее? — спросил я Лонгмена.
— Боже мой, нет, — ответил он. — Она дома. Если вы оглядитесь, то заметите, что здесь вообще нет женщин. Вы редко их встретите в таких заведениях, кроме расположенных на Сан-Марко. Миссис Корт также кушает дома.
— Они, наверное, находят это очень скучным, — заметил я.
Лонгмен кивнул:
— Пожалуй. Но что делать?
Тут мне представился случай заметить, что и он мог бы ужинать дома или что общество его жены, быть может, предпочтительнее общества приятелей, но я ничего не сказал, и в тот момент это мне в голову вообще не пришло. Мужчине надо есть и мужчине надо иметь приятелей, или что человечного в нас останется? Дилемму Лонгмена я счел столь же неразрешимой, как и он сам. Но тем не менее я вдруг подумал, как, должно быть, его жене тоскливо без общества. А затем подумал и о жене Корта в таком же заточении. Однако не подумал, а как моей собственной жене живется без меня.