Страница 48 из 118
Где они - семнадцать сыновей Акходжи? Уже шестнадцать. Волшебное сочетание чисел сломано.
*
Нуреддин Сафат Гирей растерялся.
Покидая Перекоп во главе сорокатысячной армии, он был горд и счастлив. Обозревая свою конницу с холма, он едва сдерживал слезы восторга. О аллах! Какой безумец решится преградить дорогу этой неудержимой массе великолепных коней и столь же великолепных всадников?
И вдруг, придя в землю урусов и приступив к тому делу, ради которого затевали набег, он обнаружил, что стоит во главе не сорока, а всего каких-нибудь пятнадцати тысяч, что его царское слово не закон для всех, что ему - нуреддину - приходится выслушивать советы и потакать капризам беев. Двадцать пять тысяч войска растворилось в бескрайних просторах Руси. Татары действовали по старинке, мелкими отрядами, они пришли не воевать, а грабить. И они, забывая о большом, тратили время и силы на малое, но верное: глаза углядели - руки схватили.
Неудача под Ефремовом, самосожжение русских в безымянной деревне - все это не могло ободрить. И вдруг еще одна новость: донские казаки собрали в Азов сильный отряд, встали на сакмах110 и побили ногайцев и татар, грабивших южные русские украйиы. Сафат пошел было навстречу казакам, но одумался и снова повернул на север. Разослал приказы - всем идти под Яблонов. Лучше искать тех, кто бежит от тебя, чем найти того, кто гонится за тобой. Боясь новых встреч с казаками, беи на этот раз послушались окрика нуреддина.
Глава вторая
8 сентября, на праздник рояэдества богородицы и присно девы Марии, после молебна тихая привычная боль в ногах сделалась нестерпимой и уложила Михаила Федоровича в постель.
Государь любил болеть одиноко. Когда один, и застонать можно, и заплакать. На людях страдать стыдно, и молитва на людях не та. На людях слово любви, сотрясающее душу, не умеет наружу выйти.
Болеть Михаил Федорович уходил в третью свою, дальнюю комнату. Здесь стояла односпальная вседневная меньшая постеля. Взголовье111 пуховое, а для тела бумажник без перины. Бумажник хлопковый. Доски костей не нудят, но твердь чуется. Не плывет тело в жаркой мягкости пуха, не размягчается жирно и потно, в силе тело почивает. Одеяло из камки112 травяным узором расшито. На парадной-то царской кровати одеяло драгоценными каменьями усыпано. На нем семнадцать лалов, двадцать четыре лазоревых яхонта, двадцать три изумруда, а большой круг посредине низан отборным жемчугом. Под парадной кроватью два ковра, один в золоте, другой в серебре. Над кроватью - небо из камки, шитой плетеными золотыми кружевами. Завесы по сторонам тоже в золотом плетении, с людьми, зверьми и травами.
Меньшая постель не крыта, и ковров под ней нет. В комнате стены пусты. Икона в красном углу да поклонный крест - вот и все украшение. Крест прост, медный. По кресту надпись: “Бич Божий, бьющий беса”.
Боли мучили Михаила Федоровича ночь напролет, и всю ночь он молился и плакал. Утром сон наконец пожаловал его своей милостью. Государь заснул и проснулся к обеду. Уж как болеть, так вся государская еда - вода брусничная, Ни с лебедями к нему, ни с пирогами к нему не ходи. Выбранит и выгонит. А не пойти тоже нельзя - прогневишь царицу Евдокию Лукьяновну. А потому постельничий Константин Иванович Михалков подступал к государю неспешно. Сначала являлся слуга с серебряным тазиком, потом слуга с полотенцем, и уж тогда только приспевала подогретая водица для умывания. Государь умывался, утирался, а Константин Михалков, поглядывая за слугами, поглядывал и за государем, повеселел аль нет. Повеселел - хорошо, можно спросить, чего откушать подать, а не повеселел - беда.
На этот раз, умывшись, Михаил Федорович глянул на постельничего, погруженного в мучительное раздумье, и пожелал, чтоб подали гребень.
Гребень тотчас прибыл. Большой роговой гребень, обложенный яшмой, а по яшме - золото с изумрудами.
Потянулся государь к гребню да как вдарит по нему. Глаза вытаращил, бровки вскинулись, будто кошки перед собакой. Гребень из рук постельничего выпал, стукнулся о деревянную ножку кровати - и на пол.
Константин Михалков нагнулся за гребнем, а Михаил Федорович закрыл лицо руками и шепчет быстро, горячо:
- Убери! Убери!
Выскочил постельничий из опочивальни, вертит гребень так и сяк - понять ничего не может. Не спутали. Тот самый, турецкой работы, любимый государев гребень. Все зубья на месте, камни тоже.
Бросился постельничий за другим гребешком, издали государю показывает, а тот уж на подушках лежит, рукой махнул - уходите!
Крепко задумался Константин Михалков, да и не придумал бы ничего, когда б не Федор Иванович Шереметев. Прибыл Шереметев к государю по неотложному делу, а государь и в болезнях, и во гневе. Подали Федору Ивановичу загадочный опальный гребешок. Повертел он его в руках, спросил:
- Откуда? От кого?
- Посол турецкого царя Фома Кантакузпн в первый свой приезд челом ударил.
Федор Иванович тотчас вернул гребень постельничему и посоветовал:
- Убери его, да подальше. Фому Кантакузина казаки убили, и государь боится войны с турками.
Случай на веревочке у события.
Увидал Михаил Федорович боярина Шереметева - в комочек на постели сжался, улыбка несчастная. Вот ведь как! Не успеешь испугаться, а беда уже в дверях. За гребнем турецким - турецкие вести.
- Я знал, что ты придешь, - обреченно, севшим голосом сказал государь Шереметеву, подождал, пока тот закончит поклоны, и, собравшись с духом, спросил: - Война?
Шереметев снова быстро поклонился.
- Великий государь, худых вестей нет.
Михаил Федорович отер платком взмокший холодный лоб и откинулся облегченно на подушки. За Шереметевым как за стеной. Большой он человек: умом большой, силой, ростом. И лицо у него большое. Большая борода по необъятной груди, большие, но без жиру, длинные, иссеченные складками, как шрамами, щеки. Большой, мясистый нос. Как жердь. Кого клюнет, тому несдобровать, кто сам наскочит - пропорется. Лоб как валун. Гладкий, грубый, блестит тускло. А глаза маленькие, бесцветные. Им ни до чего дела нет, глядят мимо всего на свете, но видят все и ничего не забывают.
- Великий государь, в Москву приехал тайным обычаем посол молдавского господаря Василия Лупу, монах Арсений.
“Не зря гребешком руки ожгло”, - царапнул кошачий коготок по сердцу, но тревога уже ушла.
- Князь Василий клянется в любви тебе, государь. Пишет, что-де султан Мурад гневен и, чтобы войны не было, надо не мешкая вернуть Азов туркам. Как Азов казаки туркам отдадут, он-де, князь Василий, уговорит султана Мурада не ходить войною на Московское царство. Для султана Мурада потерять Азов - все равно что глаза лишиться, а если ему Азов отдадут, он, султан, прикажет крымскому хану не набегать на русские украйны.
“Как плавно льются речи у Шереметева, будто по писаному”. Михаил Федорович слушал музыку баюкающего голоса боярина, в слова не вникал. Но вести у Шереметева кончились, умолк, и государь спохватился: что же от него хотят? Мурад-султан хочет Азов назад, а чего хочет князь Василий? А чего можно хотеть ему, государю, царю, великому князю?
Обронил:
- Султан-то прикажет крымцам украйны нашей не трогать… Мы тоже казакам указы шлем: под Царьград не ходить, городов турецких не разорять…
- Великий государь, я твоим именем принял посла князя Василия с лаской. Князю Василию ведомо, что делается за дверьми Порога Счастья и за дверьми королевского замка в Кракове. Я, государь, твоим именем наградил князя Василия твоим царским жалованьем.
“Сначала у него “я”, а потом уж “твоим именем”, - без всякого сердца подумалось Михаилу Федоровичу.
Вслух государь сказал:
- Ты ведь знаешь, как лучше… Князь Василий златолюбец. Для него казны жалеть не надобно. Али не так?
Спросил, потому что длинное лицо боярина было непобедимо почтительно и равнодушно.
“Мои слова для него пустозвон. Все уже сделано, - “твоим именем”. Мои слова ему - одно неудобство”.
Но боярин, спохватившись, воскликнул с горячностью и усердием: