Страница 24 из 118
На следующий же день хозяин дома исправил ошибку. За это шехид указал ему место, где была спрятана бочка золота. Но это особый рассказ, и он радостен, а не страшен.
- Шехиды страшны, но куда страшнее кара-кура, - подхватил бисерную нить рассказа седой меддах. - Всякому известно, что кара-кура принимает вид огромной кошки и ночью, ступая бесшумно, подкрадывается к человеку и садится ему на грудь. Человек задыхается, хочет крикнуть: “Эузю, бесмелэ!” - и не может. Всякому известно: чтобы не подпустить к себе кара-куру, нужно перед сном подуть на обе стороны и положить нож под подушку. Расскажу я вам о том, как кара-кура погубила одного знатного человека…
Меддахов слушала Кёзем-султан. Она сидела в маленькой светлой каморке, отгороженной от ковровой залы тремя слоями ковров со смотровыми щелями. Об этой комнате в Серале знали только сама Кёзем и ее ближайшие служанки. Это была тайна тайн, ибо только здесь вдовствующая султанша Оттоманской империи, любимая и властительная жена Ахмеда I, правительница империи при слабоумном его брате Мустафе, правительница при юном султане Османе II, старшем сыне, убитом на четвертом году правления восставшими янычарами, вновь посадившая на престол слабоумного Мустафу, свергнутого через год, и еще правившая десять лет империей по малолетству своего второго сына Мурада IV, который попал на престол четырнадцатилетним мальчиком, только здесь, в потайной комнате, Ва- лиде-султан 92 позволяла себе быть слабой женщиной, без роду, без племени и без родины со всей своей тоской по любимой, навеки потерянной Греции. Сидя за пяльцами, Кёзем-султан вышивала ночное небо, не то, которое было над Истамбулом, а то, которое помнила с детства, двойное небо, что над мачтой и под кормой рыбачьей шхуны.
Сегодня у Кёзем-султан вышивали одни руки, голова была занята другим: она слушала рассказы о страшилищах, созданных фантазией турок, и думала о Мураде. Теперь рассказывал третий меддах, юный красавец. Кёзем- султан слушала его, прильнув к щели. Ее султанское сердце, запечатанное от жалости и прочих чувств двенадцатью печатями, постукивало громче и быстрей обычного. Уж больно хорош меддах.
Да и рассказывал он совсем не так, как его умудренные опытом товарищи. Он рассказывал не безучастным стенам, а своим товарищам, седому да старому, и они слушали его.
- Ах, друзья мои! - восклицал красавец меддах. - Вы думаете, что если я молод, значит, мало повидал на веку. И знали бы вы, как я сам хотел бы забыть все и вновь стать неопытным, не понимающим жизни юнцом. Да ведь мы с вами начинаем свои сказки словом “было”… Было не было, но куда денешься от самого себя, коли было с тобой. Когда-то я очень хотел встречи с волшебным, непознанным, необъяснимым. И мой путь перехлестнулся с путем самой ал-карысы…
- Как это странно, что именно он заговорил об ал-карысы… Господи, это не случайно! - Кёзем-султан взволновалась.
- …Ал-карысы - джинн-женщина, с двумя тоненькими, длинными, как щупальца осьминога, пальцами на руках, - рассказывал юноша, - Но боже мой! Если бы только это отличало ал-карысы от настоящих людей. Друзья мои, в ваших сказках живут прекрасные дочери падишахов, прекрасные пери и женщины дэвы. Как я жалею себя, что мне было даровано любить ал-карысы. Но я жалею и вас, ибо вы, рассказывая о любви к красавицам, не знаете, какой может быть любовь. О, как вы бедны, если ваши глаза не глядели в бездонные глаза ал-карысы. Я любил ее, хотя и знал о страшной привычке их племени - являться к женихам и роженицам, усыплять их бдительность, чтобы потом вырвать у них легкое для пиршества на шабаше.
“А ведь это страшно… Почему же Мурад спросил меня именно об этом чудовище? - гадала Кёзем-султан. - Ал- карысы? Какая нелепая выдумка. Какая в ней извращенность. Вот она - любовь турок к изощренным человеческим страданиям. Убийство стало для этого народа ремеслом. Турки понимают толк в мучениях. Но как же так? Как во чреве гречанки мог явиться изверг? Неужели кровь матери, моя кровь, слабее больной крови властителей Оттоманской империи?.. Ах, Мурад, ты назвал меня чужой… А я взаправду - чужая тебе. Как же ты горько пожалеешь о пьяных словах своих, сын мой…”
Кёзем прикрыла глаза, но не позволила мстительным видением оскорбить свой высокий ум.
Приказала себе слушать меддаха.
- Ах, друзья мои! - восклицал юноша. - Я и лошадь завел с единственной целью заманить в свой дом ал-карысы. Вам ведь известно, что для ал-карысы нет большегоудовольствия, как покататься ночью под луной, но ездят они только на замечательных лошадях. Я купил валашского коня, заплатив за него деньги, на которые можно было бы купить дюжину прекрасных турецких скакунов. Но что для человека деньги, если он ищет потустороннее…
Друзья мои, знали бы вы, как забилось у меня сердце, когда однажды утром я пришел на конюшню и увидал: грива моей валашской кобылы заплетена в косицы, а спина и круп ее в пене… Мне недолго пришлось караулить ал- карысы. Она явилась на третью ночь. Ласково пощебетала на ухо кобыле, вывела из стойла, прямо с земли прыгнула ей на спину и уж чуть было не выехала за ворота конюшни, но я не упустил мига. Стоило мне воткнуть сзади в платье ал-карысы иглу, обычную швейную иглу, и она стала покорной, как рабыня.
Кёзем-султан ухватилась за эту мысль.
“Даже нечистую силу превратить в раба - в этом весь турок. Для султана все рабы: и верховный визирь, и последний реайя, но каждый турок, в свою очередь, мечтает иметь рабов. Мир должен состоять только из двух частей: из Турции и подвластных государств, из турок и рабов”.
Все эти немудреные мысли, облеченные в плоть слова, проносились в голове Кёзем-султан. Поверхностный ручеек, под которым ледяной глыбой стояло другое.
“А зачем думать об этом? Мне, султанше, которой вот уже двадцать лет поклоняется вся империя Османа, все турки, хотят они этого или не хотят. Чего еще желать, коли большей высоты в земной жизни достичь невозможно? Высоты попраны. Мне хорошо! И ничто не должно меня тревожить. Ничто! Ни кровь, ни стоны, ни сама смерть, даже будь это кровь греков, стоны гречанок, смерть греческих детей. Сделать этот мир разумным невозможно, ибо даже турецкому султану это не по силам. А мне - хорошо. Мне, мне, мне - хорошо!”
Но и под ледяным материком души Кёзем-султан из перерезанной жилки толчками выплескивалась струйка теплой крови.
“Я гречанка! Я гречанка! А вы только турки. Вы - турки, покорившие народы, припадаете к моим ногам. Но это ноги гречанки! Вы ждете, как пес ждет куска, моего одобрения. Но это одобрение я произношу про себя сначала по- гречески. Турецкими словами, но по-гречески!”
- Ах, друзья мои! - Юный меддах, распаленный своим же рассказом, возвел на себя столько напраслины и так себя разжалобил, что на его ресницах дрожат слезы. - Друзья мои! Счастью нашему пришел конец. Ал-карысы, пожив у меня год, попросила на один только вечер отпустить ее к своим. “Как же так? - в удивлении спросил я ее. - Ты любишь меня, человека, и пойдешь на шабаш, и будешь лакомиться легким какого-то несчастного”. - “Я люблю тебя, - ответила она, - и я вернусь к тебе, и буду верной твоей рабыней и счастливой женой, но у меня ведь тоже есть мать и отец, братья и сестры… У них ведь тоже есть сердце. И эти сердца в разлуке со мной тоскуют, а наша охота… Что же делать, если нас такими создал бог? Мы без этого не можем жить. И да будет тебе известно, если с того костра, на котором мы жарим легкое, взять углей, размельчить их, развести водой и дать несчастному жениху, или несчастной роженице, ибо только их мы и посещаем, то болезнь тотчас отойдет”.
Друзья мои! Я отпустил ее к своим, но сам пошел следом. В ту ночь они собрались в брошенном доме на берегу моря. Их было много, но только одна в образе повивалки пришла не с пустыми руками. Не знаю, как они насыщаются, наверное, запахом. Мне было так страшно слушать их веселый ласкающий смех, их тихое нежное пение, их воркующие разговоры, что я не посмел заглянуть во двор брошенного дома. Ушли они под утро. Я бросился к костру, набрал углей и помчался разыскивать несчастную. Ноги мои сами привели меня к дому, в котором слышались рыдания женщин и крик новорожденного. Я вбежал в этот дом, растолкал людей, крича им, что могу спасти молодую мать. Никто мне не поверил, но и мешать мне не стали. Господи, как же возликовал я, когда, приняв мое лекарство, женщина тотчас открыла глаза и почувствовала такую бодрость, что готова была подняться с постели. Чудо ошеломило обитателей дома, они не заметили моего исчезновения! А когда опомнились и стали искать и звать меня, я был уже далеко.