Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 83

Может быть, человек понял эти мои мысли.

— Вот смотрю на вас и не верю, что свои пришли. Вы — первый свой, которого со звездой вижу. Потому и все сердечные слова — вам.

Помолчав, он спросил:

— На родине у вас не знают — живы ли, нет ли?

Я заметил, что родился в Ростове.

Мужчина широко открыл глаза, всплеснул руками и закричал девочке, будто она могла его не услышать:

— Маша, беги на сеновал! Беги же быстрей! Постели там!

Девочка медленно поднялась со своего места и направилась в конец двора.

— Ах ты, господи боже мой! — быстро говорил мужчина. — Ведь вы ж земляк. Вы ж навек запомните, как вас встречал родной город! Ах ты, беда какая! Тут же он пояснил:

— Нету у нас ничего. Ни тулупчика, ни еды. И домик немцы спалили. Вот же горе...

Он помог мне подняться на сеновал, и я вскоре заснул тревожным и мутным сном.

Очнувшись, долго рассматривал яркие низкие звезды в дырах разрушенной крыши и неожиданно вздрогнул, услышав короткий вздох девочки.

Она стояла в дверях сарая, почти не видная в сумерках южной зимней ночи.

— Отчего же не в постели? — спросил я ее. — Теперь свои в городе, можно спокойно спать.

Она помолчала, потом вздохнула еще раз и сказала хриплым, будто простуженным голосом:

— Братку у меня убили. Немяки.

Смутившись, я поспешил отвести разговор в сторону:

— А это, наверно, твой папа? Он ведь спит?

— Это не папа. Это учитель наш, Аркадий Егорыч.

Она долго смотрела на меня невидящими глазами и чуть грубовато спросила.

— А вам не интересно знать, как братку кончали?

Мне кажется, я понял ее. В своем совсем еще чистом возрасте она успела перенести столько взрослой, беды и горя, что их с избытком хватило бы не одному пожившему человеку. И вот пришли свои люди, свои войска, — и первый человек, которого она так ждала, чтобы рассказать о своем горе, — не интересуется им.

— А как же, — отозвался я торопливо, — обязательно надо знать. Только я думал — тебе трудно об этом говорить. Что ж, расскажи, пожалуйста.

В эту минуту за стеной сарая раздались медленные грузные шаги, прозвучал кашель, и у двери вырос невысокий человек. Даже трудно было понять, отчего у него, низкорослого, такая грузная походка.

Он снял шапку и стал утирать пот на лбу. Лунный свет тускло мерцал на гладкой коже его головы, а глаза были темные и бездонные, будто зрачки ушли на большую глубину и не стали видны.

— Ах, коза! — вяло сказал учитель, становясь рядом с Машей. — Я ее по всему двору ищу, с ног сбился.

Это, верно, было смешно — «сбиться с ног» в собственном маленьком дворике, но столько усталости слышалось в словах человека, что я и не подумал улыбнуться. Несомненно, Аркадий Егорович очень беспокоился за девочку; видно, у самого́ пошаливало сердце, и не спалось, потому и пришел сюда — на слово негромкого разговора.

Маша нагребла сена, устроила из него валик и кивнула учителю:

— Сядьте, Аркадий Егорыч, Вам тут мягко будет.

И пояснила мне:

— Аркадий Егорыч в блиндаже печку лепит. А то сыро. А здесь тоже жить холодно.



Мы все несколько секунд сидели молча, и в темноте багряными искорками потрескивали цигарки. Учитель дышал тяжко, точно ему не хватало воздуха, потирал лысую голову мякотью ладони, и кожа еле слышно шуршала от прикосновения его грубоватых маленьких рук.

Потом он произнес:

— Ты, кажется, хотела рассказать, Маша, как погиб Метликин. Я тоже послушаю.

Я отметил про себя, что Аркадий Егорыч назвал мальчика по фамилии, как называют взрослых или солдат. И от этого сразу проникся уважением к человеку, о боевом подвиге которого пойдет речь. Что мне расскажут о подвиге — я не сомневался.

Девочка положила большие кисти рук на колени, чуть наклонила тело вперед, будто ей в лицо дул сильный ветер. Казалось, ее глазам виделись в темноте недальние страшные дни.

Аркадий Егорович изредка вставлял в ее рассказ фразу, сообщал факты, которых Маша не могла знать или о которых забыла. И вот так — вдвоем — они передали мне всю историю о Вите Метликине, погибшем за свою негромкую веру в счастье человека.

Полковник пехоты Курт Вагнер был, вероятно, не злой офицер. Во всяком случае, он верил, что любит детей, природу, искусство и умеет извлекать из этой любви свою долю наслаждения. Пока другие офицеры бродили по поверженному Ростову в поисках водки и хорошеньких женщин, Вагнер свез в свою квартиру полтора десятка картин маслом, множество бронзы и фарфора.

Среди картин были вполне приличные полотна, и полковник уверял друзей, что несколько видов моря принадлежат кисти знаменитого живописца Айвазовского. Целыми ночами, при свете тусклой электрической лампочки, питавшейся от трофейного русского движка, Вагнер аккуратно вырезал полотна из рам, сворачивал в трубки и складывал в углу своей спальни. Он надеялся переправить их с попутной оказией к себе, в Дрезден.

От размышлений Вагнера оторвал обер-лейтенант Саксе. Он вошел в комнату без стука, очень бледный и сказал, что на город идут три волны бомбардировщиков. Надо пойти в убежище. Его вырыли еще русские во дворе. Блиндаж с девятью накатами бревен — вполне безопасное укрытие, и Саксе просит своего оберста немедленно спуститься вниз.

— Хорошо, Саксе, — добродушно согласился полковник, — я пойду. Как вы находите это полотно?

Саксе метнул взгляд на картину, пробормотал что-то, похожее сразу и на «зер гут!» и на «майн готт!»[7], и торопливо вышел во двор.

И в тот же миг землю закачало от бомб. Они рвались пока где-то на северной окраине, но, вероятно, это были очень крупные бомбы: даже здесь, на другом конце города, пересыхало в горле.

Вагнер почувствовал глухое раздражение. «Невозможные люди!» Это определение, разумеется, относилось к русским.

В блиндаже Саксе посветил фонариком, и луч света неожиданно выхватил из темноты сгорбленные фигуры людей. Обер-лейтенант схватился за парабеллум, но Вагнер шутливо заметил ему:

— Вы стали пугливы и нервны, Саксе, как девочка. Это — только дети и старик.

Саксе пошарил светом по фигурам русских, и оба офицера увидели их серые недобрые лица. У старого человека были усталые больные глаза, гладкий лысый череп, торопливо, наискось прикрытый фуражкой, и маленькие огрубевшие руки интеллигента.

Девочка — ей было, вероятно, немногим больше десяти лет — смотрела тоскливо, с боязнью, будто увидела перед собой сразу всех леших и людоедов из своих сказок. Ее серые глаза поминутно наполнялись слезами, губы вздрагивали, обнажая белые ровные зубы, бровки ломались от страха.

Зато мальчик был хмур и спокоен. Он удивительно походил на сестру: такой же прямой красивый нос, мягкие русые волосы, стекавшие на глаза, чуть выдвинутый вперед упрямый подбородок.

— Вон! — резко сказал Саксе и вздрогнул: наверху глухо охнули взрывы, и с потолка посыпался песок и упали камешки.

Мальчик и девочка сейчас же поднялись, но старик удержал их за руки. Он недоуменно посмотрел на офицера.

— Нет, зачем же, Саксе? — вяло улыбаясь, пробормотал Вагнер. — Они мне не мешают. Вы кто такие?

— Это — сироты, — ответил Аркадий Егорович. — Фамилия Метликины. Отца нет, мать осколком убило. А я, гражданин полковник, — учитель их. Татарников Аркадий Егорович.

— Господин полковник, — поправил Саксе и зло посмотрел на низкорослого учителя. — Господин — понимаете?

— Отчего же, понимаю, обер-лейтенант.

— Господин обер-лейтенант! — закричал Саксе, но, взглянув на полковника, сдержался. Вагнер, как показалось офицеру, мучительно прислушивался к тому, что творилось на земле.

Воспользовавшись этим, Саксе подтолкнул русских к выходу и, закрыв за ними дверь, подошел к своему шефу.

И оба они застыли, боясь дышать и моля бога, чтобы эта свирепая бомбежка не стоила им жизни.

Аркадий Егорович Татарников был из той породы российских учителей, для которых работа с детьми являлась и наградой, и наслаждением. В школу Аркадий Егорович всегда надевал лучший костюм, будто шел по меньшей мере на свадьбу.

7

Зер гут — очень хорошо; майн готт — мой бог (нем.).