Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 130

Образовалась «Социал-демократическая группа» М. Бруснева. Она создала в столице до двадцати кружков, где готовили пропагандистов из рабочих; поставляла нелегальную литературу, создавала библиотеки для самообразования, провела крупные стачки на заводе Торнтона и в порту.

В 1891 году ярко обнаружился политический характер брусневского движения: 5 мая на лесной поляне за Путиловским заводом рабочие Питера собрались на первую в России маевку. Федор Афанасьев, Николай Богданов и Владимир Прошин были ее организаторами. Они и произнесли речи, в которых был призыв: вооружать себя самым сильным оружием — знанием исторических законов развития человечества! И, опираясь на это знание, твердо верить в победу и — победить врага!

Брусневцы пытались объединить социал-демократические группы в главных промышленных центрах России — в Москве, Туле, Нижнем Новгороде, Киеве, Харькове, Екатеринославе и Варшаве. Но полиция напала на их след.

Они успели лишь осуществить одну открытую политическую акцию. В 1891 году заболел и вскоре умер замечательный революционер-демократ Николай Васильевич Шелгунов — философ-материалист, публицист и литературный критик. Когда он был болен, Федор Афанасьев вручил ему благодарственный адрес питерских рабочих. А когда Шелгунов скончался, Отец шел за гробом во главе большой группы рабочих и нес венок.

Вскоре начались аресты. Отец успел уехать в Москву: он работал там то на фабрике Филонова, то на Прохоровской мануфактуре. И конечно, зажигал души рабочих. Говорил он лихо — смело, ярко, образно.

Но Отец уже был затравлен. Он заметил слежку, поехал в Тулу предупредить товарищей об аресте Бруснева, оттуда уехал в Питер. Его арестовали и доставили в Москву: десять месяцев он отсидел в Таганской тюрьме.

Надвинулись годы мытарств: ссылка на родину, одиночка в «Крестах», снова высылка в Язвищи; Иваново-Вознесенск, Рига, Санкт-Петербург, еще раз Язвищи, Павлов Посад, Шуя, Владимирский централ.

Наконец, недавняя встреча с Маратом и — глухое подполье в Иваново-Вознесенске, где он руководил комитетом РСДРП.

Через много лет Фрунзе написал о нем хорошие строки: «Афанасьев, или Отец, как его называли товарищи, был чрезвычайно яркой и интересной фигурой в Иваново-Вознесенской организации. Петроградский рабочий, по профессии ткач, принадлежавший еще к кружку народовольцев-восьмидесятников, Федор Афанасьев всю свою жизнь посвятил делу служения рабочему классу. Вероятно, многие из товарищей Шуи, Кохмы и Иваново помнят худую, сгорбленную от старости и от долголетних скитаний по тюрьмам России, в очках фигуру Отца, тихо плетущуюся с костылем в руках. Невзирая на болезнь, на лишения, так бродил он из города в город, из села в село, поступая для добывания куска хлеба на фабрики, и всюду немедленно же принимался за создание партийных кружков. Мир праху твоему, незабвенный товарищ!»

Но сейчас Фрунзе ехал к этому товарищу «на выучку». На самом же деле — в качестве ответственного агитатора Московской городской и окружной организации большевиков.

Отец считался стариком, хотя не достиг и пятидесяти: его доконали царские холуи. В тюрьмах он потерял зрение и ничего не видел без сильных очков. А приобрел почти все, что раздавали узникам в казематах: туберкулез и астму, острый ревматизм, язву желудка и удручающую бессонницу.

Ранним утром 6 мая 1905 года Фрунзе вышел на площадь перед вокзалом в Иваново-Вознесенске и отправился на первую встречу с Отцом.

Федор Афанасьев не ждал доброго друга в этот час. И не вдруг вышел в сени на стук. И явился перед Фрунзе в самом будничном, затрапезном виде: пестрядинная косоворотка почти до колен, без пояса, старые валенки с обрезанными голенищами. И круглые очки с обломанными дужками на кончике носа: их заменял жгутик из ниток, полукругом охватывая волосы на затылке.

Видать, была у него думка, что гость не к добру. И для маскировки раскинул он на столе затрепанную толстую библию с рисунками Густава Доре. На правой странице излагалась семейная история «богоборца» Иакова, хорошо знакомая Михаилу еще с уроков законоучителя Янковского. Шутили тогда гимназисты об очередном библейском чуде: лишь одну ночь провел Иаков в постели с Лией, а она ухитрилась родить ему Рувима, Симеона, Левия и Иуду. А потом две жены Иакова — Лия и Рахиль — отдали ему в жены своих служанок Баллу и Зелфу, и Зелфа — служанка Лии — родила ему сына. «И сказала Лия: прибавилось. И нарекла ему имя: Гад». Фрунзе не удержался от улыбки: с большим смыслом подобрал старик библейский текст для встречи с ним!

А Отец с недоверием и не в меру строго оглядел ладную фигуру круглолицего студента и жестом указал ему на лавку.





— Ну, как звать будем, сынок? — Отец уже прочитал записку Марата.

— Трифоныч.

— Неплохо. Фамилию пока никому не говори, даже я не спрошу до времени, будешь чистый нелегал. Жить устроим у товарищей: где — ночь, где — две. Сейчас пойдешь к Черникову, отдашь записку. В ней два слова: «Одень Трифоныча». Понимаешь: студенты у нас наперечет, негоже сверкать пуговицами и дразнить полицию. Привез чего?

— Да. Литературу и десять браунингов.

— Выложь, я спрячу, вечером заберут ребята. А корзину унеси: с ней пришел, с ней и ушел. Народ кругом зоркий, никому глаз не закроешь. А сейчас чайком побалуемся. Уважаешь?

— С удовольствием!

Отец взогрел самоварчик, чинно сели под божницей и хорошо поговорили, чтоб сблизиться.

Федор Афанасьевич спрашивал дотошно: где был да кого видел, давно ли в институте и откуда родом?

Оказалось, знал Отец Барона и его свояченицу Мусю Эссен, по кличке Зверь, и боевую подругу Абсолют (ласково назвал ее Леночкой Стасовой: «В Таганке сидит. Но она железная — выдюжит!»), и Литвина — Седого, что дал записку Фрунзе на Казанский вокзал Степе — Бороде, и доктора Мицкевича («Он с Лядовым и Шатерниковым прятал в Москве Михаила Ивановича Бруснева, но ищейки все же его взяли»). Трижды видел он Марата и один раз встречался с Лениным, когда тот был еще Ульяновым, лет десять назад.

— Я его не видел, — признался Фрунзе. — А спросить о нем стеснялся.

— Вот голова! Так про товарища спросить никогда не грех. С ним, бог даст, и повидаешься: только взойдет революция на гребень, он и пожалует. Точно говорю, без него партия неполная, он ей голова! Какой теперь Владимир Ильич — не знаю, а в те годы был малость тебя постарше, но с бородкой, и от лысины делалось на темени просветление. Живой, непоседливый, и говорил быстро, будто ему всегда недосуг. Как он меня про Шелгунова спрашивал, про Николая Васильевича, словно ему дружок был, хоть ни разу с ним и не свиделся! Все знал, даже про то, как Шелгунов с женой подавались в Сибирь выручать из крепости своего дружка Михайлу Ларионыча Михайлова. И про Михайлова все знал. И, будто к случаю, спросил, не знакома ли мне его песня: «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою, родину-мать вы спасайте, честь и свободу свою».

Потом еще и про Николая Федосеева спрашивал: не видался ли я с ним в «Крестах» в девяносто третьем году? «Нет, — говорю, — я там после него сидел. А видел его на воле в Орехово-Зуеве, он тогда читал нам свои письма о программе действий рабочих». — «Я к тому говорю, — сказал Ленин, — что сам мечтал у него заниматься в кружке, в Казани. Ездил во Владимир повидаться с ним, да не пришлось — угнали его в Сибирь…»

Я жалею, а уж про Ленина и говорить нечего: семь годов назад наложил на себя руки Николай Евграфович в ссылке. И побыл-то на свете всего двадцать шесть лет, а рабочие никогда его не забудут!

Чай пить кончили, завели разговор о делах ивановских. После Кровавого воскресенья рабочие начали стачку, но ее быстро ликвидировали: похватали многих подпольщиков, разгромили типографию. Однако митинги шли с неделю, люди говорили гневно. И Отец всякий раз предлагал почтить минутой молчания память погибших 9 января. Стариков и старух посылали с кружкой: денег собрали и перевели питерским товарищам, у кого не стало кормильца.