Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 56



Под скулой Каржавина багровел флибустьерский шрам. Угрюмо каменело львиное лицо капитана Фремона. Туман, извечный враг мореходов, не выручишь ли?

И неужто онемел боевой галльский петушок? Тот звонкий крикун, что на кораблях Франции предвещает победу.

Круглые шляпы выдергивались из серо-сизой гущи тумана, в следующий миг, будто вдогонку за шляпами, возникали головы, туловища, ноги — английские матросы, перемахнув фальшборт, устремлялись на палубу «Ле Жантий» — сдавайте оружие! Но англичанам клешнили глотки, англичан вязали, как снопы, и швыряли, как кули, — все это молча, быстро, споро, безостановочно… А потом, пальнув из носовой пушки, капитан Фремон обманно известил невидимый в тумане «Тейтс»: призовая команда исполнила свое назначение.

Фрегат его величества нежился в дрейфе, дожидаясь, когда туман рассеется. Дождался. И небеса дрогнули от яростного вопля: бригантина исчезла!!!

Чертовски жаль, но все это не пришлось увидеть своими глазами: бриг, посланный Полом Джонсом, прибыл в Хэмптон позже бригантины «Ле Жантий». Что ж, надо было спешить в Вильямсберг. Спешить, радуясь встрече с Каржавиным.

Вильямсберг хранил черты европейской архитектуры — расписные фронтоны, окна с тускло-свинцовыми переплетами, выступающие вперед верхние этажи. Но во всем его облике примечался, чувствовался напор богатеющих семейств. Коренных, виргинских. Тех, что на заре семнадцатого века сошли с английских кораблей. Тех, что взялись за разведение табака. Вот уж где, в Виргинии, наше минорное «дело табак» звучало мажорно. И звоном гиней, и звуком поцелуев, и негритянской перекличкой солиста и хора, ритмической песней табачных плантаций.

Табак! Женщин привозит британское судно в Чезапикский залив — оплати табаком доставку, и любую веди под венец. Голландский фрегат привозит чернокожих — выкладывай табак, и любого веди под ярмо. А спасеньем души озабочен священник, оплаченный паствой, — шестнадцать тысяч фунтов табаку ежегодно.

От болот, льнущих к океану, меж холмов, по равнинам ложатся дороги. Не гужевые, а перекатные. Так и говорили: «перекатная дорога»… Под навесами плантаций табачные листья плотнее плотного прессуют в огромные бочки; в середку вставляют длинный и толстый шест, чтобы концы-рукоятки торчали, а потом накрепко, наглухо закупоривают эти огромные бочки. И — в путь: кати, налегая, кати перекатной дорогой к реке Джеймс, к Чезапикскому заливу, на сходни заокеанских кораблей.

Белизну цветущих плантаций, поместья, похожие издали то на чайку, севшую на волны, то на задремавшее облачко, увидим потом, когда и Виргиния станет театром военных действий. А покамест были белые снега и тихий иней, изукрасивший городок.

Палочкой-выручалочкой служили в ту пору рекомендательные письма. Хорошая штука! Не найдя Каржавина, поселяешься у вдовы старшего брата Пола Джонса, первоклассного портного, некогда обшивавшего окрестных джентльменов.

Миссис Джонс жила в собственном доме, позади таверны Рейли. Была миссис Джонс не совсем стара и совсем не дурна; казалась незабудкой, правда из гербария. Она приняла гостя холодно. Но лед тронулся, едва тот объявил, что располагает средствами — честными деньгами из призовых сумм доблестного экипажа ее деверя. Миссис Джонс живо осведомилась, какими именно деньгами, уж не бумажными ли? Вопрос свидетельствовал о недостатке патриотизма и об избытке практицизма.

Бумажный вихрь, запущенный Континентальным конгрессом, день ото дня обесценивался. Рассказывали про филадельфийского штукаря: обклеил банкнотами здоровенного бульдога и шляется, потешая публику, по Маркет-стрит. Утверждали, за воз таких денег не купишь воз провианта. Так что вопрос, заданный вдовой, не был праздным. И он не повис в воздухе: ее слух празднично усладило солидное бряканье серебряных нидерландских гульденов, золотых испанских дублонов, французских луидоров.

Житье у вдовы не представляет интереса. Отмечу, однако, превосходное качество ветчины, изготовленной миссис Джонс.



Не вдовой и не ветчиной примечательно пребывание в Вильямсберге. Знакомства! В том числе сразу с двумя будущими президентами Соединенных Штатов. Оба были яркими личностями. А яркость свойственна не каждому президенту. Не говоря уже о вице-президентах.

Итак, знакомства. Но не ради самих по себе и, конечно, не ради будущих мемуаров, о них и не помышлял. Сдерживая все возрастающую тревогу, пытался разузнать, куда запропал Неунывающий Теодор. Странно: городок небольшой, все как на ладони, а его нет да нет, хотя еще совсем недавно он каждый вечер проводил в таверне Рейли.

Дом вдовы Джонс, как уже говорилось, находился позади таверны Рейли. Эта топографическая подробность приведена неспроста.

До войны немногие джентльмены были завсегдатаями этого заведения. Наезжали в городок и, обсудив административные дела виргинской колонии, возвращались, не задерживаясь, в свои поместья, в свои графства, по-русски сказать — уезды. А постоянный житель Вильямсберга если и убивал вечерок-другой в этом зале, то большей частью в толках о коммерции или пересудах сугубо местного значения. Но вот началась революция, и таверна стала политическим клубом.

Нетрудно представить Каржавина у камина в виндзорском кресле. Как ему не ликовать, если он слышит об отмене майоратов и секвестре британской собственности, о статуте религиозной свободы и всеобщем бесплатном образовании, об изменении кровавого законодательства и запрещении ввоза африканских рабов! Как не ликовать, если он слышит — народный суверенитет, равенство, право на счастье и право на революцию!

Нетрудно вообразить, какими глазами смотрел Каржавин на высокого, худощавого, чуть сутуловатого джентльмена, соединявшего сдержанность чувств с решительностью своих речей.

В Вильямсберге у него еще до войны была юридическая практика. Oн библиофил, читающий по-французски и итальянски, и меломан, играющий на скрипке. Он крепок физически, ежедневно обливается студеной водой и прогуливается верхом. «Удивительно, как много можно сделать, если работать постоянно», — говорит он и работает методически. Его идеал — благоденствие фермера: только дело землепашца вселяет в сердце чувство достоинства, дух республиканский.

Он уже «пребывал в истории», этот джентльмен по имени Томас Джефферсон. Депутатом конгресса от Виргинии ездил в Филадельфию. Там, запершись в крохотной комнатенке, нанятой у каменщика, написал «Декларацию независимости».

Другой будущий президент Соединенных Штатов тоже не избегал таверны Рейли: лицо замкнутое, изможденное, хмурое; поговаривали, что Джеймс Мэдисон подвержен падучей. «Моя страна — Виргиния!» — непреклонно, словно девиз, произносил он. И точно, его: с середины семнадцатого века Мэдисоны были здешними латифундистами. Ему не откажешь в образованности: знаток латыни и греческого, изощренный правовед. И не откажешь в осмотрительности: мистер Мэдисон ночей не спал, опасаясь, как бы негры не польстились на посулы красных мундиров — ступайте к нам, и мы, победив «проклятых бунтовщиков», одарим вас свободой… Мэдисону предстояла долгая политическая карьера, он был мастером компромиссов, зигзагов; изменял вчерашним друзьям и заключал сделки с вчерашними недругами. Но в годину войны с британским деспотизмом он занимал должность члена Исполнительного совета Вяргинии и полковника виргинской милиции, был сподвижником Джефферсона.

И все же не хочется думать, что мой Федор питал равновеликую симпатию к обоим будущим президентам. Почему? В чем причина? Всякий раз, когда в зале таверны появлялся Мэдисон, мерещился мне негр Криспас, отвагу которого так ценил Пол Джонс. Криспас был рабом этого Мэдисона, рабом, отпущенным в числе других виргинских негров во флот. Криспас всегда с ненавистью произносил имя своего хозяина…

Джефферсон и Мэдисон должны были знать, куда девался мистер Лами. Но спросишь и услышишь: «Сэр, мне это совершенно неизвестно», — ответит первый, сохраняя на своем лице выражение благожелательной внимательности; а второй, не разжимая губ, поднимет глаза к небесам, отсылая тебя к господу богу. Не доверяли! Дело, значит, было серьезное. И точила тревога: где Федор, что Федор?