Страница 25 из 56
Но — по порядку.
Началось с того, что мичман опознал в регулярном посетителе «Золотого желудя» одного из тех караульных, что после заката солнца вышагивали по низкому песчаному берегу Лонг-Айленда ради вящей охраны «Джерси». Но это опознание не стоило бы и гроша, если бы Ганс Мюллер (так звали солдата) однажды не привел в харчевню соотечественника. Они пригубливали рюмочку ликера и торжественно салютовали друг другу клубами трубочного дыма. Молчуны! А потом Ганс Мюллер принялся объяснять однополчанину достоинства русской икры. Нетрудно было сообразить, что ражий усач бывал с России.
На следующий вечер он опять заявился один, уселся в своем уголке, пригубливал рюмочку и курил трубку. Скажите, как поступили бы вы, любезный читатель? Вы устроились бы рядом и попытались вступить в беседу.
Не стану рассказывать о «подходах-заходах», произведенных вокруг да около Ганса Мюллера. Скажу лишь, что была выдана весьма куцая информация: герр Мюллер, ваш vis-ả-vis, когда-то служил на гамбургских судах, плавал в Кронштадт, бывал в Петергофе и тоже отдает должное русской икре. Этого оказалось достаточным, чтобы развязать не слишком поворотливый язык герра Мюллера.
Мало-помалу он выложил свою историю, сохраняя на грубом лице с резкими морщинами выражение деревянное и перемежая свое косноязычие долгими паузами, которые казались сизыми, ибо они тонули в клубах табачного дыма.
Он был из тех голштинцев, что служили Петру III. Когда Екатерина отправила незадачливого супруга к праотцам, решено было отправить его верных голштинцев к соотчичам. Голштинцы жалели о сытом житье в России. Россия, не жалея голштинцев, учинила им жестокие праводы: на траверзе Кронштадта буря разметала и разбила суда. Многих поглотил Финский залив, немногие, Ганс Мюллер в их числе, добрались до прибрежных валунов. Кронштадтская стража на берег не пустила. Сидючи на камнях, бедняги вопияли о помощи. Комендант крепости, исправный служака, ждал распоряжений высшего начальства, но вместе с тем комендант, ненавистник немецкого засилья, не жаждал распоряжений высшего начальства. Короче, уцелела горсть. Ганса приголубила кронштадтская молочница. С грехом пополам он вернулся в Гольштинию, где у него не нашлось ни кола ни двора, и он мыкался, как шелудивый пес, пока не осенился черным знаменем…
Невеселая история. А все же вряд ли забрала бы за живое, не вообрази пишущий эти строки на месте Ганса нашенского Ивана: вспомните слухи о готовности русской монархини пособить русскими штыками английскому монарху; слухи, сильно огорчившие на Мартинике Федора Каржавина. Вот и вообразился теперь, в харчевне «Золотой желудь», на месте рыжего голштинца малый рязанский или калужский.
Что сделал бы в подобном случае Каржавин? Ручаюсь, постарался бы втолковать земляку: негоже русскому мужику давить и душить здешних мужиков; ты спишь и видишь, как избавиться от бар, а они уже избавляются… Думаю, что и Ганса Мюллера, ландскнехта, он постарался бы пронять рассуждениями на сию тему. И конечно, не преминул бы воспользоваться душистым презентом, имея в виду ящик, который миссис Маргарита третьего дня получила из-за линии фронта. Получила не для продажи, нет, для тайного и дарового распространения среди немецких наемников.
Именно так и сделал пишущий эти строки, наделенный полномочиями каржавинского alter ego, второго «я». И душистый презент пустил в ход; угощайтесь, герр Мюллер, угощайтесь. То был отличный товар виргинских плантаций: плотная пачка табака. Ее обертку-бандероль испещрял типографский текст, колючие, как тернии, готические буквы.
Табак и прокламации — вот что получила из-за линии фронта Маргарита Уэттен. Прокламации конгресса, адресованные гессенцам. Обращение, напечатанное на табачных бандеролях: здесь, в Америке, вас ждут смерть или плен; останься вы живы, вас ждет ваш князь, чтобы продать в рабство новому хозяину, врагу человечества; идите к нам, получайте права свободных граждан.[23]
Впервые невозмутимо-деревянное лицо Ганса Мюллера отразило гамму душевных движений — смятение, страх, растерянность, недоверие и, наконец, робкую надежду. Помедлив, голштинец потянул к себе табачную пачку, потянул опасливо и как бы прислушиваясь к ее шороху. И вдруг она молниеносно исчезла под полой его мундира, после чего объект пропаганды, не обронив ни слова, покинул харчевню «Золотой желудь».
Что сие значило? Отправился с доносом к офицеру, к полковому пастору или клюнул, призадумался? Бог весть. Но как бы там ни было, а больше уж он не появлялся в «Золотом желуде»…
День уходил за днем. Мичману Барни изменила обычная веселость. И обычный аппетит, отличительное свойство всех тогдашних мичманов, тоже. Он сознавал невозможность исполнить поручение командира, и его унижала предстоящая взбучка, неминучесть которой обещал нрав Пола Джонса, достаточно известный Барни Галафару.
Прямое нападение брига «Провиденс» исключалось — бесплодная гибель. Другое дело — принять на борт заключенных, сбежавших с «Джерси». Пол Джонс сумел бы крадучись миновать британскую эскадру и схорониться милях в семи от Нью-Йорка, в тех Адских воротах, где сшибались «спорные» течения и крутились душегубные воронки. Черт побери, Пол Джонс был и на это способен. Да вот беда: мичман Барни был не способен изобрести что-либо подходящее для побега заключенных из трюмов трижды проклятой плавучей тюрьмы.
Ничего иного не оставалось, как только ждать нарочного или письменного извещения с брига «Провиденс» — куда подаваться, где найти своих.
Время текло сумеречно. Мичман коротал вечера за картами — играл сам с собою, сам себя пытаясь одурачить. Этим почтенным делом, сильно развивающим умственные способности, Барни был занят и в тот знаменательный вечер — ненастный, с проливным дождем и холодным, порывистым ветром. Хозяйка возилась у камелька. Пахло поджаренным кукурузным хлебом и коричневым пойлом из жженых злаков, которое миссис Маргарита, смеясь, называла кофием.
Было уже совсем поздно, когда в окошко постучали. Хозяйка ничуть не удивилась — лазутчики континентальной армии всегда находили пристанище в ее доме. Взяла лампу и пошла отворять. А мичман Барни насторожился: уж не гонец ли Пола Джонса?
Послышался шум тяжелых шагов, ввалилось четверо оборванцев, вымокших до нитки. Последним вошел… Ганс Мюллер.
Произошло следующее.
«Джерси» снабжали пресной водой сами заключенные. Под охраной двух солдат шли на баркасе к устью широкого ручья и там наполняли бочонки-анкерки, оставаясь в поле зрения вахтенных плавучей тюрьмы. Но в тот день, я говорил, дул сильный ветер, к тому же лил дождь, резко сокративший дальность видимости. Гребцы-водовозы не справились с порывами ветра, баркас унесло, «Джерси» скрылась из виду. Заключенные скопом напали на караульных и разом удушили обоих. В несколько ударов весел (откуда только силы прихлынули) подогнали баркас к берегу, выпрыгнули и напоролись на верзилу стражника. Немец не успел глазом моргнуть, как дула мушкетов (наследие только что удавленных караульщиков) уперлись в его грудь. Немец воздел руки и вдруг, словно бы решившись на что-то, злобно сплюнул. У него отобрали ружье, он рассмеялся. Остается добавить, что дом миссис Маргариты знал один из беглецов, бывший до войны рулевым на шхуне мистера Уэттена. Да и Ганс Мюллер не сбился бы с дорожки, ведущей в харчевню «Золотой желудь», где он часто предавался сумрачным думам о судьбе солдата в России, в Германии, в Америке.
Миссис Маргарита накормила беглецов. Они обсушились. Но счастливчиками не глядели — морок «Джерси» тяготел над ними, поимке, возвращению они, ни минуты не колеблясь, предпочли бы расстрел на месте.
За полночь — дождь и ветер не унимались — миссис Маргарита повела беглецов на какую-то ферму — оттуда начинался тайный маршрут к передовым позициям континентальной армии. Опасаться следовало не только конных разъездов и пеших пикетов, но и оседлых американцев — тех, что прибивали к дверям своих домов красную тряпицу, знак повиновения британской короне…
23
В дневнике одного из немецких офицеров отмечено, что из его полка дезертировало до двухсот солдат. «Ст. Р.».